Организация пространства. Советы и идеи. Сад и участок

Повесть о приключениях артура гордона пима. Аудиокнига Эдгар По

Эдгар А. По (1809-1849) мифотворец, его творчество необходимо изучать. Особенно в техническую эпоху, лишенную мифа, лишенную воображения. Данный сборник содержит единственный его роман «Сообщение Артура Гордона Пима» и рассказ «Манускрипт, найденный в бутылке». Эти произведения исследуют область магической географии, неведомую и неподвластную научному прогрессу.

Из серии: Коллекция «Гарфанг»

* * *

компанией ЛитРес .

Сообщение Артура Гордона Пима

подробности возмущения и жестокой резни на американском бриге "Грампус" в пути его к Южным морям, с рассказом о вторичном захвате корабля уцелевшими в живых; об их крушении и последующих ужасных страданиях от голода; о спасении их британской шхуной "Джэн Гай"; о кратком крейсеровании этого последнего судна в Полуденном океане; о захвате шхуны и избиении ее экипажа среди группы островов на 84-й параллели южной широты, о невероятных приключениях и открытиях еще дальше на юг, к коим привело это прискорбное злополучие.

Предуведомление

По моем возвращении несколько месяцев тому назад в Соединенные Штаты после необычайного ряда приключений в Южных морях и иных местах, о чем я рассказываю на последующих страницах, случай свел меня с обществом нескольких джентльменов в Ричмонде, в Виргинии, и они, сильно заинтересовавшись всем касательно областей, которые я посетил, настойчиво убеждали меня, что мой долг предоставить повествование мое публике. Я имел, однако, причины уклоняться от этого – некоторые из них были совершенно личного характера и не касаются никого, кроме меня самого; но были еще причины и другого свойства. Одно соображение, удерживавшее меня, было таково: не ведя дневника в продолжение большей части времени, когда я был в отсутствии, я боялся, что не смогу написать по памяти рассказа столь подробного и связного, чтобы он имел вид той правды, которая была в нем в действительности, и выкажу только естественное неизбежное преувеличение, к которому склонен каждый из нас, описывая происшествия, имевшие могущественное влияние на возбуждение наших способностей воображения. Другая причина была та, что происшествия, которые должно было рассказать, по природе своей были столь положительно чудесны, что я, ввиду неподдержанности моих утверждений никакими доказательствами, как это поневоле должно было быть (кроме свидетельств одного индивидуума, да и тот индеец смешанной крови), мог бы надеяться только на то, что мне поверят в моей семье и среди тех моих друзей, которые в продолжение целой жизни имели основание увериться в моей правдивости, – но, по всей вероятности, большая публика стала бы смотреть на то, что я стал бы утверждать, просто как на наглую и простодушную выдумку. Недоверие к моим собственным способностям как писателя было со всем тем одной из главных причин, каковые мешали мне согласиться с уговариваниями моих советников.

Между теми джентльменами в Виргинии, которые выражали величайший интерес к моему рассказу, в особенности к той его части, которая относилась к Полуденному океану, был мистер По, недавно бывший издателем "Южного литературного вестника", ежемесячного журнала, печатаемого мистером Томасом В. Уайтом в городе Ричмонде. Он очень советовал, вместе с другими, теперь же приготовить полный рассказ о том, что я видел и пережил, и положиться на проницательность и здравый смысл публики – утверждая с полной правдоподобностью, что, несмотря на необработанность в чисто литературном отношении, с какой вышла бы в свет моя книга, самая ее неуклюжесть, ежели в ней есть таковая, придаст наибольшее вероятие тому, что ее примут за истину.

Несмотря на это увещание, я не мог настроить свой ум сделать так, как он мне советовал. Видя, что я не займусь этим, он предложил мне изложить своими собственными словами первую часть моих приключений по данным, сообщенным мною, и напечатать это в "Южном вестнике" под видом вымысла. Не имея против этого никаких возражений, я согласился, условившись только, что настоящее мое имя будет сохранено. Два выпуска мнимого вымысла появились последовательно в "Вестнике", в январе и феврале (1837), и для того, чтобы на это смотрели действительно как на вымысел, имя мистера По приложено было к очеркам в оглавлении журнала.

То, как принята была эта хитрость, побудило меня наконец предпринять правильное составление и печатание упомянутых повествований, ибо я нашел, что, несмотря на вид вымысла, каковой был так находчиво придан той части моего отчета, которая появилась в "Вестнике" (без изменения или искажения хотя бы одного случая), публика совсем не была расположена принять это как выдумку, и несколько писем было послано по адресу мистера По, которые ясно свидетельствовали об убеждении читателей в противном. Отсюда я заключил, что события и случаи моего повествования были такого свойства, что сами в себе имели достаточную очевидность их собственной достоверности, и следовательно, я мог мало опасаться насчет недоверия публики.

Теперь когда все начистоту сказано, сразу будет видно, на что из последующего я притязаю как на мое собственное писание; и также будет понятно, что ни один случай не искажен в первых нескольких страницах, которые написаны мистером По. Даже тем читателям, которые не видали "Вестника", будет излишне указывать, где кончается его часть и начинается моя: разница в слоге будет вполне заметной.


А. Г. Пим

Нью-Йорк, июль, 1838

Глава первая

Мое имя Артур Гордон Пим. Мой отец был почтенным торговцем морскими материалами в Нантукете, где я родился. Дед мой по матери был стряпчим и хорошо вел дела, которых у него было достаточно. Он был счастлив во всем и совершил несколько удачных оборотов на акциях Эдгартонского нового банка, когда тот был только что основан. Этим способом и другими он скопил порядочную сумму денег. Ко мне он был привязан, как мне кажется, более чем к кому-либо другому на свете, и я рассчитывал унаследовать большую часть его состояния после его смерти. Когда я был в возрасте шести лет, он отдал меня в школу старого мистера Риккетса, джентльмена с одной лишь рукой и чудаческими манерами – он хорошо известен почти каждому, кто посетил Нью-Бедфорд. Я пробыл в его школе до шестнадцати лет и потом покинул его, чтобы перейти в школу мистера Э. Рональда, что на горе. Здесь я подружился с сыном мистера Барнарда, морского капитана, который обыкновенно совершал плавания на судах Ллойда и Реденбурга, – мистер Барнард также хорошо известен в Нью-Бедфорде, и я уверен, что у него есть родственные связи в Эдгартоне. Его сына звали Августом, он почти на два года был старше меня. Он совершил плавание с отцом на китобойном судне "Джон Дональдсон" и всегда рассказывал мне о своих приключениях в южном Тихом океане. Часто я отправлялся вместе с ним к нему на дом и оставался там целый день, а иногда и всю ночь. Мы спали в одной постели, и он мог быть уверен, что я не засну почти до рассвета, если он будет рассказывать мне истории о туземцах острова Тиниана и других местах, которые он посетил во время своих путешествий. Под конец я не мог не быть захвачен тем, что он говорил, и мало-помалу чувствовал величайшее желание отправиться в море. У меня была парусная лодка, называвшаяся "Ариэль", стоимостью около семидесяти пяти долларов. Она имела полудек с коморкой и была оснащена на манер шлюпки – я забыл ее вместимость, но в ней могло бы поместиться до десяти человек без особой тесноты. На этой лодке мы имели обыкновение совершать безумнейшие в мире проделки; и когда я теперь о них думаю, мне кажется одним из величайших чудес, что я доныне нахожусь в живых.

Я расскажу одно из этих приключений как введение к более длинному и более серьезному повествованию. Однажды вечером у мистера Барнарда были гости, и мы оба, Август и я, порядочно выпили к концу вечера. Как обыкновенно в этих случаях, я предпочел разделить с ним его постель, нежели идти домой. Он уснул, как мне показалось, очень спокойно (было около часу, когда общество разошлось), не сказав ни слова на свою любимую тему. Могло пройти около получаса, как мы были в постели, и я только что стал погружаться в дремоту, как вдруг он вскочил и поклялся страшной клятвой, что не будет спать ни из-за какого Артура Пима во всем христианском мире, когда дует такой великолепный ветер с юго-запада. Никогда в жизни я не был столь удивлен, не зная, что он разумел, и думая, что вина и крепкие напитки, которые он выпил, совершенно вывели его из себя. Он продолжал говорить очень спокойно; он знает, сказал он, что я думаю, будто он пьян, но он никогда в жизни не был более трезв. Он только устал, прибавил он, лежать в постели в такую чудесную ночь, точно собака, и был твердо намерен встать, одеться и выехать на лодке повеселиться. Вряд ли смогу я сказать, что овладело мной, но не успели слова эти вылететь из его уст, как я почувствовал дрожь величайшего возбуждения и удовольствия, и его сумасшедшая затея показалась мне одной из самых чудесных и разумнейших вещей в мире. Ветер переходил почти в бурю, и погода была очень холодная – это было в конце октября. Тем не менее я вскочил с постели в некоторого рода восхищении и сказал ему, что я так же смел, как и он, так же, как и он, устал лежать в постели, точно собака, и готов на всякую веселую выдумку и забаву, как и какой-нибудь Август Барнард в Нантукете.

Не теряя времени, мы оделись и бросились к лодке. Она была причалена у старой обветшалой пристани около склада материалов "Панкея и К0" и почти ударялась своими боками о грубые плахи. Август вошел в нее и стал вычерпывать воду, ибо лодка почти до половины была полна. Когда это было сделано, мы подняли кливер и грот и, распустив паруса, смело направились в море.

Как я уже сказал раньше, дул свежий ветер с юго-запада. Ночь была светлая и холодная. Август взялся за руль, а я встал у мачты на деке коморки. Мы летели прямо с большой быстротой, никто из нас не произнес ни слова, с тех пор как мы отвязали лодку от пристани. Теперь я спросил моего товарища, в каком направлении он думал править и как он думает, когда будет возможно вернуться назад. Он свистел в продолжение нескольких минут, потом сказал сварливо: "Я иду в море, ты можешь отправляться домой, если считаешь это уместным". Обратив на него взор, я заметил тотчас, что, несмотря на его деланную небрежность, он был очень взволнован. Я мог ясно видеть его при свете луны, лицо его было бледнее мрамора, и рука так дрожала, что он с. трудом удерживал ручку румпеля. Я увидел, что тут что-то неладно, и серьезно встревожился. В те времена я мало что понимал в управлении лодкой и был таким образом в полной зависимости от навигационного искусства моего друга. Ветер, кроме того, вдруг усилился, и мы быстро вышли из подветренной береговой линии, все же я стыдился выказать какой-либо страх и с полчаса сохранял решительное молчание. Я не мог, однако, выдержать дольше и стал говорить Августу о необходимости вернуться назад. Как и раньше, прошло с минуту, прежде нежели он ответил или обратил какое-либо внимание на мое замечание. "Сейчас, – сказал он наконец. – Времени довольно… домой сейчас". Я ожидал такого ответа, но было что-то в тоне этих слов, что наполнило меня неописуемым чувством страха. Я снова со вниманием посмотрел на говорившего. Его губы были совершенно бледны и колени его так сильно дрожали, что, казалось, он с трудом мог стоять. "Ради Бога, Август! – закричал я, теперь совершенно испуганный. – Что с тобой? Что случилось? Что ты хочешь делать?" – "Случилось?.. – сказал он, заикаясь, с видом величайшего удивления, и, выпустив румпель, упал вперед на дно лодки. – Случилось?.. почему, ничего… не случилось… едем домой… ч-черт… разве ты не видишь?" Вся правда вспыхнула передо мной. Я бросился к нему и приподнял его. Он был пьян, смертельно пьян, он не мог больше ни стоять, ни говорить, ни видеть. Его глаза были совершенно остеклелыми; и когда я выпустил его в крайнем отчаянии, он покатился, как чурбан, в килевую воду, из которой я его поднял. Очевидно, в течение вечера он выпил гораздо больше, чем я подозревал, и его поведение в постели было следствием крайнего состояния опьянения – состояния, которое, подобно безумию, делает жертву часто способной подражать внешне поведению тех, кто находится в полном обладании своим рассудком. Прохлада ночного воздуха, однако же, оказала свое обычное действие – умственная энергия начала уступать ее влиянию, и то смутное сознание опасности, которое, без сомнения, поначалу у него было, ускорило катастрофу. Теперь он впал в совершенно бесчувственное состояние, и не было никакой вероятности, чтобы в продолжение нескольких часов он пришел в себя.

Вряд ли возможно вообразить крайнюю степень моего ужаса. Винные пары улетучились, оставляя меня вдвойне смущенным и нерешительным. Я знал, что был совершенно неспособен управлять лодкой, а свирепый ветер и сильный отлив несли нас к гибели. За нами, очевидно, собиралась гроза; у нас же ни компаса, ни запасов провизии, и было ясно: если мы будем держаться того же направления, до наступления рассвета мы потеряем из виду землю. Страшные мысли толпой проносились в моем уме с ошеломляющей быстротой и на некоторое время парализовали меня до полной невозможности сделать какое-либо усилие. Лодка по ветру убегала с ужасающей скоростью без рифа в кливере или главном парусе, то и дело погружая свою переднюю часть в пену. Величайшее чудо, что она не рыскала, ибо Август, как я сказал раньше, упустил руль, а я был слишком взволнован, чтобы подумать взяться за него самому. К счастью, судно держалось крепко, и постепенно я обрел некоторое присутствие духа. Ветер, однако же, страшно усиливался; каждый раз, когда мы поднимались после нырка вперед, сзади море вставало страшными гребнями над нашей кормой и затопляло нас водою. Все тело так у меня онемело, что я почти не сознавая каких-либо ощущений. Наконец я воззвал к решимости отчаяния и, бросившись к главному парусу, отпустил его. Как и можно было ожидать, он полетел через борт и, окунувшись в воду, сорвал мачту. Только последнее обстоятельство спасло меня от немедленной гибели. С одним лишь кливером я быстро плыл теперь вперед по ветру, иногда зачерпывая тяжелую волну, но освобожденный от страха немедленной смерти. Я взялся за руль и вздохнул с большим облегчением, увидав, что для нас еще оставалась возможность окончательного спасения. Август все продолжал лежать без чувств на дне лодки, и так как была серьезная опасность, что он захлебнется (воды набралось около фута глубины как раз где он упал), я придумал приподнять его хоть немного и удержать в сидячем положении, пропустив веревку вокруг его поясницы и привязав ее к железному кольцу на деке коморки. Устроив все как только мог лучше, в том полузамерзшем и взволнованном состоянии, в каком я был, я поручил себя Богу и настроил свой ум так, чтобы вынести твердо что бы ни случилось, со всем мужеством, которое было в моей власти.

Только что я пришел к этому решению, как вдруг громкий и долгий крик, будто из глоток тысячи демонов, казалось, заполнил всю атмосферу вокруг лодки. Никогда в жизни я не смогу забыть напряженной агонии ужаса, которую я испытал в тот миг. Волосы мои стали дыбом, я почувствовал, что кровь застыла в жилах, сердце совсем перестало биться, и, не подняв даже глаз, чтобы узнать причину моей тревоги, я рухнул без чувств на тело моего упавшего товарища.

Когда я пришел в себя, я находился в каюте большого китобойного судна "Пингвин", возвращавшегося в Нантукет. Несколько человек стояло надо мною, и Август, бледнее смерти, усердно растирал мне руки. Когда он увидел, что я открыл глаза, его всклики благодарности и радости возбудили попеременно смех и слезы среди стоявших около меня людей, суровых на вид. Тайна того, что мы были еще живы, без промедления разъяснилась. Мы были опрокинуты китобойным судном, которое, держась круто под ветром, пробиралось к Нантукету на всех парусах, какие только дерзнуло распустить, и шло, следовательно, почти под прямым углом к нашему собственному пути. Несколько человек было на дозоре на верху мачты, но они не видели нашей лодки до тех пор, когда уже не было возможности избежать столкновения, – их крики предупреждения, когда они увидели нас, и были тем, что так ужасно испугало меня. Огромный корабль, сказали мне, проплыл над нами с такой же легкостью, как если бы наше собственное суденышко прошло над пером, – без малейшего заметного препятствия в своем ходе. Ни вскрика не раздалось с палубы погибающих: был слышен только слабый скрипящий звук, смешавшийся с ревом ветра и воды, когда хрупкая лодка, будучи поглощена, на минуту проскребла вдоль киля днище своего разрушителя; и это было все. Думая, что наша лодка (которая, как нужно припомнить, была без мачты) – просто остов, плывущий по воле, ветра, капитан (капитан Э. Т. В. Блок из Нью-Лондона) хотел продолжать свой путь, не беспокоясь больше о случившемся. К счастью, двое было на посту, и они положительно клялись, что видели кого-то у нашего руля, и утверждали, что еще возможно спасти этого человека. Последовало обсуждение, но Блок рассердился и сказал. "Не его дело вечно следить за яичными скорлупами, корабль он не будет поворачивать из-за такой бессмыслицы; а если и есть какой-нибудь утопающий, так это ничья вина, как его собственная; он может тонуть, и черт бы его побрал", или что-то в этом роде. Хендерсон, штурман, опять поднял этот вопрос, справедливо возмущенный, так же как и весь экипаж корабля, речью капитана, которая доказывала жестокое бессердечие. Штурман говорил начистоту, чувствуя себя поддерживаемым своими людьми, и сказал капитану, что почитает его достойным виселицы и что ослушается его приказаний, даже если бы он должен был быть повешен за это в тот самый миг, как ступит на берег. Он быстро шагнул назад, толкнув Блока в сторону (тот сильно побледнел и ничего не ответил), и, ухватив руль, отдал команду твердым голосом: "Руль под ветер!" Люди устремились на свои посты, и корабль быстро повернул на другой галс. Все произошло приблизительно в пять минут, и было вряд ли возможно кого-нибудь спасти – если допустить, что кто-нибудь был на борту лодки. Все же, как это видел читатель, мы оба, Август и я, были спасены; и наше спасение казалось следствием одной из тех непонятных счастливых случайностей, которые приписываются людьми мудрыми и набожными особому вмешательству Провидения.

Пока корабль еще поворачивался, штурман спустил четверку и прыгнул в нее с двумя матросами, я думаю, теми самыми, которые говорили, что видели меня у руля. Они только что оставили подветренную сторону судна (луна все еще светила ярко), как вдруг корабль сильно и длительно качнулся к наветренной стороне и Хендерсон в тот же самый миг вскочил на своем месте и крикнул матросам: "Задний ход! – Он ничего не хотел сказать другого, с нетерпением повторяя: Задний ход! Задний ход!" Люди направились назад так скоро, как только было возможно; но в это время корабль повернул и пошел прямым ходом вперед, хотя на корабле делали страшные усилия, чтобы уменьшить паруса. Несмотря на опасность попытки, штурман уцепился за грот-руслени, как только он мог их достать. Другое сильное накренивание корабля вывело теперь правую сторону судна из воды приблизительно до киля, и причина того, что штурман был в таком волнении, стала вполне ясной. Тело человека было видно, прикрепленное самым необычайным образом к гладкому и блестящему дну ("Пингвин" был выстлан медью и укреплен медными скрепами), и при каждом движении корпуса корабля тело сильно ударялось о днище. После нескольких напрасных усилий, делаемых при каждом накренивании корабля, с неминуемым риском опрокинуть лодку, меня, ибо это было мое тело, наконец высвободили из опасного положения и взяли на борт корабля. Оказалось, что один из скрепляющих стержней, проломав медь и выдвинувшись наружу, задержал мое тело под кораблем и прикрепил меня столь необычайным образом к его дну. Верхушка стержня проткнула воротник зеленой байковой куртки, которая была на мне, и через заднюю часть шеи, между двух сухожилий, вышла как раз под правым ухом. Меня тотчас положили в постель, хотя моя жизнь, казалось, совершенно угасала. На корабле не было врача. Капитан, однако, выказал мне всевозможное внимание, чтобы искупить, как я полагаю, в глазах своего экипажа бесчеловечное свое поведение в предыдущей части происшествия.

В это же самое время Хендерсон опять отчалил от корабля, несмотря на то что ветер теперь был почти ураганным. Он не проплыл и нескольких минут, как наткнулся на обломки нашей лодки, а вскоре один из людей, бывших с ним, стал утверждать, что в промежутках между ревом бури он может различить крик о помощи. Это побудило бесстрашных моряков продолжать поиски еще в течение более получаса, несмотря на то что капитан Блок давал повторные сигналы к возвращению и каждое мгновение в хрупкой лодке им угрожала неминуемая и смертельная опасность. Правда, почти невозможно понять, как эта малая четверка, в которой они находились, могла хоть одно мгновение противостоять гибели. Она была, однако, построена для китобойной службы и была снабжена, как я потом имел основание думать, вместилищами для воздуха, на манер некоторых спасательных лодок, употребляющихся на прибрежье Уэльса.

После безуспешных поисков в продолжение упомянутого времени было решено вернуться на корабль. Не успели они прийти к этому решению, как раздался слабый крик от темного предмета, с быстротой проплывавшего мимо них. Погнавшись за ним, они вскоре настигли его. Оказалось, это был цельный дек коморки "Ариэля". Август барахтался около него, по-видимому в последней агонии. Когда он был вытащен, заметили, что он привязан веревкой к держащемуся на воде ребру лодки. Эту веревку, как нужно припомнить, я сам обвязал вокруг его поясницы и прикрепил к железному кольцу, чтобы удержать его выпрямленным, и то, что я сделал, как оказалось, в конце концов спасло ему жизнь. "Ариэль" был легко построен, и, идя ко дну, его сруб естественно разлетелся на куски; дек коморки, как можно предположить, был оторван от главного сруба силой воды, которая устремилась внутрь, и всплыл (с другими обломками, без сомнения) на поверхность – Август держался на поверхности вместе с ним и таким образом избег ужасной смерти.

Когда его взяли на борт "Пингвина", прошло более часа, прежде чем он мог опомниться или понять, что произошло с нашей лодкой. Наконец, он вполне пробудился и много говорил о своих ощущениях тех минут, когда находился на воде. Впервые он пришел до некоторой степени в сознание, когда увидел себя под водой, с непостижимой быстротой вращающимся кругом и кругом, а веревка тремя или четырьмя перехватами туго обвивала его шею. Через мгновение он почувствовал, как быстро поднимается кверху и как вдруг голова его сильно ударилась обо что-то твердое, и он опять впал в беспамятство. Снова придя в себя, он уже более овладел своим рассудком, который, однако же, в величайшей степени был помрачен и спутан. Теперь он знал: что-то случилось и он оказался в воде, хотя рот его находился над поверхностью и он мог дышать довольно свободно. Возможно, в это время дек быстро несся по ветру и тащил его за собой, плывущего на спине. Конечно, пока он мог держаться в этом положении, было почти невозможно, чтобы он утонул. Вдруг большой вал бросил его поперек дека, где он и старался удержаться, время от времени крича о помощи. Как раз перед тем, когда его нашел мистер Хендерсон, он обессилел и принужден был отпустить то, за что держался, и, падая в море, счел себя погибшим. В продолжение всего времени, пока он боролся с волнами, у него не было даже самого слабого воспоминания об "Ариэле" или о чем-нибудь связанном с причиной его злополучия. Смутное чувство ужаса и отчаяния вполне завладело его умственными способностями. Когда он наконец был выловлен, все силы ума оставили его, и, как было сказано раньше, лишь через час приблизительно, после того как его взяли на борт "Пингвина", он вполне сознал свое положение. Что касается меня, я был воскрешен из состояния, граничащего весьма близко со смертью (всевозможные средства применялись напрасно в продолжение трех с половиной часов), сильным растиранием фланелью, намоченной в горячем масле, – средство, присоветованное Августом. Рана на шее, несмотря на ее безобразный вид, оказалась в действительности маловажной, и я скоро поправился.

"Пингвин" вошел в гавань около девяти часов утра, встретив один из сильнейших штормов, когда-либо виданных около Нантукета. Август и я изловчились так, чтобы явиться к мистеру Барнарду завтракать вовремя, завтрак, по счастью, немного запоздал вследствие вчерашней вечеринки. Я думаю, что все, кто был за столом, сами были слишком утомлены, чтобы заметить наш измученный вид, который, конечно, был бы вполне усмотрен при сколько-нибудь внимательном наблюдении. Школьники, однако, могут совершать чудеса обмана, и, я уверен, ни один из наших друзей в Нантукете не имел ни малейшего подозрения, что ужасная история, которую рассказывали в городе моряки о том, как они потопили тридцать-сорок горемык, имела какое-либо отношение к "Ариэлю", к моему товарищу или ко мне самому. Впоследствии мы оба очень часто говорили о случившемся – но никогда без содрогания. В одной из наших бесед Август чистосердечно признался мне, что никогда во всей своей жизни не испытал такого мучительного чувства смятения, как тогда в нашей маленькой лодке, когда он заметил всю силу своего опьянения и почувствовал себя ослабевающим под его влиянием.

Глава вторая

Ни при каком понесенном ущербе мы не можем вывести с полной уверенностью никаких заключений за или против даже из самых простых данных. Можно было бы предположить, что катастрофа, о которой я только что рассказал, вполне охладила мою зарождавшуюся страсть к морю. Напротив, я никогда не испытывал более пламенного стремления к безумным приключениям в жизни моряка, чем неделю спустя после нашего чудесного спасения. Этого короткого промежутка времени оказалось вполне достаточно, чтобы стереть из моей памяти все тени и явить в ярком свете все радостно возбуждающие красочные пятна, всю живописность недавнего опасного происшествия. Мои разговоры с Августом день ото дня становились все более частыми и все более полными интереса. У него была особая манера рассказывать свои повествования об океане (добрая половина которых, как я теперь предполагаю, была сущим вымыслом), с помощью ее он завладевал моим восторженным темпераментом и несколько мрачным, хотя и пламенным, воображением. Странно еще то, что он наиболее сильно захватывал мои чувства в пользу жизни моряка, когда описывал самые страшные минуты страдания и отчаяния. К светлой стороне живописания у меня была ограниченная симпатия. Мои мечты устремлялись к кораблекрушению и голоду; к смерти или плену среди варварских племен; к влачению жизни в скорби и слезах на какой-нибудь серой пустынной скале в недоступном и неведомом океане; такие мечты или желания – ибо мечты доходили до желания, – как я уверился с тех пор, свойственны всей многочисленной породе меланхоликов среди людей. В то время, о котором я говорю, я смотрел на это лишь как на пророческие проблески судьбы, к выполнению которой я чувствовал себя до некоторой степени предназначенным. Август совершенно вошел в образ моего мышления. Вероятно, на самом деле, наши интимные беседы кончились частичным обменом характеров.

Приблизительно восемнадцать месяцев спустя после того, как погиб "Ариэль", фирма "Ллойд и Реденбург" (дом некоторым образом, как я полагаю, связанный с господами Эндерби в Ливерпуле) предприняла починку двухмачтового судна "Грампус" и приспособила его для китобойного плавания. Это было старое изношенное судно, едва пригодное к морской службе, даже тогда, когда для него было сделано все, что только возможно. Мне трудно понять, почему его предпочли другим хорошим судам, принадлежавшим тем же владельцам, – но это было так. Мистеру Барнарду было поручено им командовать, и Август ехал с ним. Когда бриг был в починке, Август часто соблазнял меня благоприятным случаем, представлявшимся для того, чтобы удовлетворить мое желание путешествовать. Он нашел во мне отнюдь не неохотного слушателя. Однако же это не так легко было устроить. Мой отец не противился прямо, но мать впадала в истерику при одном упоминании о таком намерении, а главное, мой дед, от которого я ожидал многого, поклялся, что не оставит мне ни гроша, если я когда-нибудь еще буду распространяться при нем на эту тему. Трудности, однако, вместо того чтобы уменьшить мое желание, подливали только масла в огонь. Я решил ехать во всяком случае; и после того как я сообщил Августу о своем намерении, мы принялись за выполнение плана.

В то же время я воздерживался говорить о путешествии с кем-либо из моих родственников, и, так как я с показным усердием принялся за свои обычные занятия, было предположено, что я оставил мое намерение. После я часто рассматривал мое поведение в этом случае с чувством неудовольствия, так же как и удивления. Глубокое лицемерие, которое я употребил для выполнения моего проекта, – лицемерие, распространявшееся на каждое слово, на каждый поступок моей жизни в продолжение такого долгого времени, – могло сделаться сколько-нибудь извинительным для меня лишь в силу безумного и пылкого ожидания, с которым я мечтал о выполнении моих давно лелеемых видений путешествия.

При осуществлении моего обманного плана я по необходимости должен был предоставить многое изобретательности Августа, который большую часть дня был занят на "Грампусе", помогая своему отцу по части кое-каких устроений в каюте и трюме. Ночью, все же, мы были уверены, что беседа у нас будет и мы будем говорить о своих надеждах. Приблизительно после месяца, проведенного таким образом, не натолкнувшись поначалу ни на какой выполнимый план, под конец Август сказал мне, что пришел к необходимому решению. У меня был родственник, живший в Нью-Бедфорде, некий мистер Росс, в доме которого я имел обыкновение проводить иногда две-три недели подряд. Бриг должен был отплыть около средины июня (июнь 1827), и мы решили, что за день или за два до его отправления в море мой отец получит, как обыкновенно, письмо от мистера Росса с просьбой, чтобы я приехал и провел недели две с Робертом и Эмметом (его сыновьями). Август брал на себя устроить так, что письмо будет написано и доставлено моему отцу. Выехав, как предполагалось, в Нью-Бедфорд, я должен был присоединиться к моему товарищу, который устроил бы мне прибежище на "Грампусе", чтобы укрыться. Это потаенное место, он уверял меня, было устроено довольно удобно для пребывания в нем на несколько дней, пока я не должен был показываться. После того как бриг отойдет настолько далеко, что о возвращении назад не сможет быть и речи, я устроюсь со всем комфортом в каюте, сказал он; а что до его отца, так он только от всего сердца посмеется этой проделке. Нам встретится достаточное количество судов, с которыми может быть послано письмо домой, объясняющее происшествие моим родителям.

Половина июня настала наконец, и все было готово. Письмо было написано и доставлено, и раз утром в понедельник я покинул дом, чтобы ехать, как все предполагали, в Нью-Бедфорд с пассажирским судном. Меж тем я отправился прямо к Августу, который ожидал меня на углу одной улицы. По нашему первоначальному плану я должен был скрываться до сумерек и после проскользнуть на борт брига; но густой туман благоприятствовал нам, и решено было не терять времени на утайку. Август отправился к пристани, я следовал за ним на небольшом расстоянии, завернувшись в толстый морской плащ, который он принес с собой, так что узнать меня было нелегко. Как раз когда мы завернули за второй угол, пройдя колодец мистера Эдмунда, кто бы мог появиться и стать передо мной, смотря мне прямо в лицо, как не старый мистер Питерсон, мой дед! "Господи помилуй! В чем дело, Гордон? – сказал он после долгой паузы. – Почему, почему на тебе… чей это грязный плащ?" "Сэр! – отвечал я, изображая так хорошо, как только мне позволяло замешательство того мгновения, оскорбленное удивление, и говоря грубейшим голосом, какой только можно себе представить. – Сэр! Вы всесовершенно ошибаетесь; прежде всего, имя мое совсем не сродни с Гёддёном, а потом, вы бы лучше протерли себе глаза… сам неряха, а называет грязным мое новое пальто!" Клянусь, я с трудом мог удержаться, чтобы не разразиться пронзительным смехом, так чудно воспринял старый джентльмен эту щедрую головомойку. Он отступил шага на три, сначала побледнел, потом сильно покраснел, вскинул свои очки, потом опустил их и бросился на меня с поднятым зонтиком. Однако вдруг остановился, как бы пораженный каким-то внезапным воспоминанием; и тотчас, повернув кругом, заковылял вниз по улице, трясясь все время от бешенства и бормоча сквозь зубы: "Дело не пойдет… новые стекла… думал, что это Гордон… проклятый бездельник Том… этакая орясина".

Едва спасшись от опасности, мы продолжали путь с большей осторожностью и благополучно достигли назначенного места. Лишь два-три человека, занятых спешной работой, делали что-то на передней части корабля. Капитан Барнард, мы знали это достоверно, был приглашен к Ллойду и Реденбургу и должен был пробыть там до позднего вечера, так что на его счет нам нечего было беспокоиться. Август первый вошел на борт корабля, а через некоторое время я последовал за ним, не замеченный работавшими. Мы прошли немедленно в каюту и там не встретили никого. Она была устроена самым комфортабельным образом – что несколько необычно для китобойного судна. На судне было еще четыре чудесные офицерские каюты с широкими и удобными койками. Я заметил еще большую печь и удивительно толстый ценный ковер, покрывавший пол каюты и офицерских помещений. Потолок был вышиною в полных семь футов, и, в общем, все показалось мне больших размеров и лучше, чем я ожидал. Август, однако, не долго позволил мне рассматривать все: необходимо было спрятаться возможно скорее. Он направился в свою собственную каюту на правой стороне брига, рядом с переборкой. Войдя, он закрыл дверь и запер ее на задвижку. Я подумал, что никогда не видывал комнатки лучше, чем та, в которой я очутился. Она была около десяти футов длины и имела одну только койку, которая, как я сказал раньше, была широка и удобна. Ближе к переборке было пространство в четыре квадратных фута, где находился стол, стул и несколько висячих полок с книгами, главным образом по части путешествий и мореплавания. Было в этой комнате много и других небольших удобств, между ними я не должен забыть про шкаф, или холодильник, в котором Август показал мне множество вкусностей по части питья и еды.

Он нажал суставом пальца некую точку на ковре в одном из углов упомянутой загородки, указав мне часть пола в шестнадцать квадратных дюймов, ловко вырезанную и опять прилаженную. Когда он нажимал, часть эта приподнималась с одной стороны настолько, чтобы дать ему просунуть палец вниз. Таким образом он приподнял закрышку трапа (к которому ковер был еще прикреплен гвоздиками), и я увидел, что ход ведет в задний трюм. С помощью фосфорных спичек Август тотчас зажег небольшую восковую свечу и, вставив ее в потайной фонарь, стал спускаться с ним в отверстие, сказав мне следовать за ним. Я вошел за ним, он потянул закрышку на отверстие с помощью гвоздя, вогнанного в нижнюю сторону ее; ковер, конечно, возвратился на свое первоначальное место на полу каюты, и все следы отверстия были скрыты. Восковая свеча бросала такой слабый луч, что лишь с величайшим трудом я мог ощупывать дорогу через нагромождение всякого хлама, среди которого очутился. Мало-помалу, однако, глаза привыкли к темноте, и я продолжал путь с меньшим смущением, держась за полу куртки моего друга. Наконец после ползания и кружения по бесчисленным узким проходам он привел меня к ящику, обитому железом, какие иногда употребляются для укладки тонкого фаянса: около четырех футов вышины, целых шести футов длины, но очень узкому. Два больших пустых бочонка из-под масла лежали на крышке, а на них еще большое количество циновок, наваленных одна на другую до пола каюты. Кругом, во всех других направлениях, был тесно нагроможден до самого потолка, в страшнейшем беспорядке, всевозможный корабельный материал, с разнородной смесью плетенок, больших корзин, бочонков и тюков, так что казалось прямо чудом, что мы могли найти хоть какой-нибудь проход к ящику. После я узнал, что Август намеренно устроил такую нагрузку в трюме – с целью приготовить мне настоящий тайник, имея только одного помощника, человека, который не отплывал на бриге.

Мой товарищ показал мне, что одна сторона ящика по желанию могла быть сдвинута. Он заставил ее соскользнуть в сторону и показал мне внутреннее помещение, чем я был превесьма позабавлен. Матрац с одной из коек каюты покрывал целиком дно ящика, и там находились всевозможные предметы настоящего комфорта, какие только могли поместиться в таком малом пространстве, в то же время предоставляя мне достаточно места, чтобы устроиться или в сидячем положении, или в лежачем во весь рост. Среди других вещей там было несколько книг, перья, чернила и бумага, три шерстяных одеяла, большой кувшин, полный воды, бочонок морских сухарей, три или четыре огромных болонских колбасы, громадный окорок, холодная баранья нога и полдюжины бутылок целительных настоек и крепких напитков. Я тотчас вступил в обладание моим маленьким обиталищем, и с чувством большего довольства, чем то, какое, я уверен, испытывает монарх, входя в новый дворец. Август указал мне способ закреплять открывавшуюся стенку ящика и потом, держа свечу близко к деку, показал конец темной бечевки, которая проходила вдоль него. Она была протянута, сказал он, от моего убежища через все необходимые извилины среди хлама, к гвоздю, вогнанному в дек трюма, как раз под дверью трапа, ведущего в его каюту. С помощью этой бечевки я мог хорошо найти дорогу и выйти без его помощи, если бы какой-нибудь непредвиденный случай сделал такой шаг необходимым. Затем он ушел, оставив фонарь с обильным запасом свечей и фосфора и обещая навещать меня так часто, как только сможет, не вызывая чужого внимания. Было семнадцатое июня.

Я оставался в моем тайнике три дня и три ночи (как приблизительно я мог заключись), не выходя из него, исключая два раза, что я сделал, дабы расправить члены, стоя выпрямившись между двух плетенок, как раз против отверстия. В продолжение всего этого времени я ничего не знал об Августе, но мало тревожился, ибо мне было известно, что бриг каждый час намеревался выйти в море и в суете мой друг нелегко мог найти удобный случай спуститься ко мне. Наконец я услыхал, как трап открылся и закрылся, и сейчас же Август позвал меня тихим голосом, спрашивая, все ли благополучно и не нужно ли мне чего-нибудь. "Ничего, – ответил я. – Мне так удобно, как только может быть; когда бриг отплывает?" – "Он снимется с якоря скорее чем через полчаса, – отвечал он. – Я пришел дать тебе знать об этом и сказать, чтобы ты не тревожился о моем отсутствии. Некоторое время у меня не будет возможности спускаться вниз – может, приду не раньше трех-четырех дней. Все идет хорошо наверху. Когда я уйду туда и закрою трап, проползи вдоль бечевки до места, где вогнан гвоздь. Ты найдешь там мои часы – они тебе пригодятся, а то у тебя нет дневного света, чтобы узнавать по нему время. Я думаю, ты не можешь сказать, как долго ты был погребен – только три дня, сегодня двадцатое. Я бы принес часы к твоему ящику, да боюсь, меня хватятся". С этим он ушел.

Полчаса спустя после его ухода я ясно почувствовал, что бриг в движении, и поздравил себя с прекрасно начатым наконец путешествием. Довольный этой мыслью, я решил настроить мой ум возможно веселее и ожидать, когда ход событий настолько двинется вперед, что мне будет позволено переменить ящик на более обширное, хотя и вряд ли более удобное, помещение каюты. Моей первой заботой было достать часы. Оставив свечу зажженной, я ощупью стал пробираться в темноте, следуя по бечевке, вдоль по бесчисленным извилинам; некоторыми, после того как я долгое время пробирался, я был снова приведен назад, на фут или два от прежнего места. Наконец я достиг гвоздя и, обеспечившись предметом моего странствия, благополучно возвратился с ним. Теперь я стал рассматривать заботливо приготовленные книги и выбрал экспедицию Льюиса и Клэрка к устью Колумбии. Я услаждался этим некоторое время, пока на меня не напала дремота, и, потушив свечу с большой осторожностью, я вскоре погрузился в крепкий сон.

Проснувшись, я почувствовал странную спутанность в моем мозгу, и протекло некоторое время, прежде нежели я мог припомнить все разнообразные обстоятельства моего положения. Постепенно, однако, я вспомнил все. Я зажег свет и посмотрел на часы; но они остановились, следовательно, не было возможности определить, как долго я спал. Члены мои сильно свела судорога, и я принужден был дать им отдых, стоя между корзин. Вдруг почувствовав почти бешеный голод, я вспомнил о холодной баранине, которой я несколько поел перед тем, как заснуть, и которую нашел превосходной. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что она была в состоянии полного разложения. Это обстоятельство привело меня в большое беспокойство; ибо, сопоставляя это со спутанностью моего ума, которую я испытывал проснувшись, я начал предполагать, что, верно, я спал в продолжение необычайно долгого времени. Спертая атмосфера трюма могла тут что-нибудь да значить и в конце концов могла привести к самым серьезным последствиям. У меня ужасно болела голова; мне казалось, что каждый раз я с трудом перевожу дыхание; словом, я был подавлен множеством мрачных ощущений. Тем не менее я не мог рискнуть поднять тревогу, открыв трюм или иначе, и потому, заведя часы, удовольствовал себя как умел.

В продолжение всех следующих томительных двадцати четырех "часов никто не пришел мне на помощь, и я не мог не обвинять Августа в грубейшем невнимании. Главным образом беспокоило меня, что вода в кувшине уменьшилась до половины пинты, и я очень страдал от жажды, ибо щедро поел болонской колбасы, утратив мою баранину. Мне стало очень не по себе, и я не мог больше интересоваться книгами. Кроме того, меня обременяло желание спать, и я дрожал при мысли поддаться этому, из опасения, что здесь, в спертом воздухе трюма, могло быть вредное влияние, как от горящего древесного угля. Меж тем ровная качка брига говорила мне, что мы были далеко в открытом океане, и глухой гудящий звук, который достигал моего слуха как бы на огромном расстоянии, убедил меня, что дул бурный ветер. Я не мог объяснить себе причины отсутствия Августа. Мы, конечно, достаточно далеко ушли вперед в нашем плавании, чтобы позволить мне подняться наверх. С ним могло что-нибудь случиться, но я не мог придумать ни одного обстоятельства, которое объяснило бы, почему он так долго держит меня узником, исключая одно: он внезапно умер или упал за борт, а на этой мысли я не мог остановиться без содрогания. Возможно, мы были задержаны переменными противными ветрами и находились еще в недалеком расстоянии от Нантукета. Однако я должен был оставить подобное предположение: будь это так, бриг часто поворачивал бы на другой галс; а видя его непрерывное накренивание к левой стороне, я твердо заключил, что он плывет прямым путем, подгоняемый стойким и свежим ветром, дувшим на него с правой кормовой части. С другой стороны, допуская, что мы были еще недалеко от острова, почему бы Августу не навестить меня и не сообщить об этом обстоятельстве? Размышляя таким образом о трудностях моего одинокого и безрадостного положения, я решил ждать теперь еще в продолжение других двадцати четырех часов, и если не получу помощи, то пройти к трапу и попытаться затеять переговоры с моим другом или хотя бы подышать свежим воздухом через отверстие и снабдить себя водой в его каюте. Меж тем как я был занят этими мыслями, несмотря на все усилия, я погрузился в состояние глубокого сна, или скорее оцепенения. Сны мои были самого чудовищного характера. Всевозможного рода бедствия и ужасы напали на меня. Среди других злосчастий я был до смерти удушаем между огромных подушек демонами – привидениями самого свирепого и страшного вида. Огромные змеи держали меня в своих тисках и внимательно смотрели мне в лицо своими страшными блестящими глазами. Потом пустыни, безграничные, безнадежные, потерянные и грозно внушительные, расстилались передо мной. Необъятно высокие стволы Деревьев, серых и безлиственных, вздымались в бесконечном ряду так далеко, как только мог достичь глаз. Их корни были скрыты в далеко расстилавшихся болотах, мрачные воды которых лежали напряженно черные, тихие и страшные. И странные деревья, казалось, наделены были человеческой жизненностью и, размахивая своими скелетами-руками, взывали к безгласным водам о милосердии в пронзительно резких звуках острой агонии и отчаяния. Картина изменилась, и я стоял нагой и одинокий среди раскаленных равнин Сахары. У моих ног лежал, припав к ним, свирепый лев тропиков. Вдруг его безумно дикие глаза открылись и взгляд упал на меня. Судорожным скачком он вспрыгнул, встал на ноги и обнажил свои ужасающие зубы. Еще миг, и из его красной глотки вырвался рев, подобный грому с небосвода, и я упал стремительно на землю. Задыхаясь в судороге ужаса, я наконец почувствовал себя отчасти пробудившимся. Мой сон, значит, не вовсе был сном. Теперь, по крайней мере, я овладел моими чувствами. Лапы громадного настоящего чудовища сильно давили мне грудь, его горячее дыхание было в моих ушах, и его белые и страшные клыки блестели надо мной сквозь темноту.

Если бы тысяча жизней зависела от того, двину ли я рукой или ногой или произнесу хоть один звук, я не мог бы ни двинуться, ни заговорить. Зверь, какой бы он ни был, оставался в том же положении, не пытаясь оказать какое-нибудь немедленное насилие, между тем я лежал в полной беспомощности, и мне казалось, что я умираю под ним. Я чувствовал, что все силы ума и тела быстро оставляют меня – одним словом, я погибаю, и погибаю от ужаса. Голова у меня шла кругом – мной овладела смертельная дурнота, зрение помутилось, даже сверкающие надо мной глаза зверя стали туманными. Сделав последнее усилие, я наконец устремил робкую, но жаркую мольбу к Богу и приготовился умереть. Звук моего голоса, казалось, разбудил всю скрытую ярость зверя. Он бросился на мое тело; но каково было мое удивление, когда, долго и тихо повизгивая, он стал лизать мое лицо и руки с самыми необычайными проявлениями привязанности и радости! Я был ошеломлен, совершенно потерялся в изумлении – но я не забыл особенного визга моего ньюфаундленда Тигра и особенную манеру его ласки, которую я знал хорошо. Это был он. Я почувствовал мгновенный прилив крови к вискам – головокружительное и захватывающее чувство освобождения и воскресения. Поспешно я вскочил с матраца и, бросившись на шею моему верному спутнику и другу, облегчил долгую тоску своего сердца потоком самых страстных слез.

Как и в предыдущем случае, когда я встал с матраца, мои восприятия были в состоянии величайшей неявственности и спутанности. В продолжение долгого времени мне было почти невозможно сколько-нибудь собраться с мыслями; но постепенно, крайне медленно, мои мыслительные способности вернулись, и я опять вызвал в своей памяти различные обстоятельства моего положения. Присутствие Тигра я напрасно пытался объяснить, и после того как построил тысячу различных догадок относительно него, был принужден удовольствоваться радостью, что он со мной разделяет мое мрачное одиночество и что он утешит меня своими ласками. Многие любят своих собак, но к Тигру у меня была привязанность гораздо более страстная, чем то бывает обыкновенно; и, верно, никогда ни одно создание не заслужило ее больше, чем он. В продолжение семи лет он был моим неразлучным спутником и во множестве случаев выказал все те качества, за которые мы ценим животное. Я спас его, когда о был щенком, из когтей злого маленького негодяя в Нантукете, который, обмотав ему веревку вокруг шеи, вел его к воде; и выросши, собака отплатила за одолжение года через три, спасши меня от дубины уличного бродяги.

Взяв часы и приложив их к уху, я понял, что они опять остановились; но я нисколько не был удивлен этим, так как убедился по странному состоянию моих чувств, что я, как и раньше, проспал очень долго; как долго, этого, конечно, невозможно было сказать. Я сгорал от лихорадки, и жажда моя была почти нестерпимой. Я стал искать малый остаток моего запаса воды, ощупывая ящик вокруг себя, ибо у меня не было света, свеча в фонаре выгорела до основания, а коробка спичек не попадалась мне под руку. Однако, нащупав кувшин, я нашел, что он пуст – Тигр без сомнения искусился и вылакал его, он пожрал и остаток баранины, кость которой, хорошо обглоданная, лежала у отверстия ящика. Я мог вполне обойтись без испорченного мяса, но сердце у меня упало, когда я подумал о воде. Я был так ужасно слаб, что дрожал весь как от приступа перемежающейся лихорадки при малейшем движении или усилии. В придачу к моим беспокойствам бриг кувыркался и качался с носа на корму с большой силой и бочки из-под масла, которые лежали на моем ящике, грозили каждое мгновение упасть, так что закрыли бы единственный путь входа и выхода. Я чувствовал также ужаснейшее страдание от морской болезни. Это обстоятельство понудило меня во что бы то ни стало попытаться пробраться к трапу и получить немедленную помощь, прежде нежели я совершенно лишусь способности сделать это. Придя к такому решению, я опять стал ощупью искать коробку спичек и свечи. Коробку я нашел без особого труда, но, не находя свечей так скоро, как я предполагал (ибо я помнил очень хорошо место, куда их положил), я на время оставил поиски и, приказав Тигру лежать тихо, предпринял немедля мое странствие к трапу.

При этой попытке моя великая слабость сделалась более чем когда-либо явной. С величайшим трудом я мог ползти вперед, и очень часто руки и ноги внезапно изменяли мне; тогда, падая лицом вниз, я оставался несколько минут в состоянии, граничащем с бесчувствием. Все же я с усилием пробирался понемногу вперед, боясь каждое мгновение, что лишусь чувств среди узких запутанных извилин нагроможденного груза, в каковом случае я не мог ожидать ничего иного, кроме смерти. Под конец толкнувшись вперед со всей энергией, которой мог располагать, я сильно ударился лбом об острый угол корзины, обитой железом. Это происшествие только ошеломило меня на несколько мгновений, но к моему несказанному огорчению я увидел, что быстрая и сильная качка судна сбросила корзину поперек моего пути, так что она совершенно загородила проход. Делая величайшие усилия, я не мог сдвинуть ее ни на один дюйм с места, ибо она была плотно стиснута окружающими ящиками и корабельным материалом. Потому, при тогдашней моей слабости, сделалось необходимым, чтобы я или оставил путь, указываемый бечевкой, и отыскал новый проход, или перелез через препятствие и продолжал путь с другой стороны. Первый выбор представлял кроме всего слишком много трудностей и опасностей, чтобы я мог подумать об этом без содрогания. При моем теперешнем состоянии – слабости ума и тела – я неизбежно потерял бы верный путь, если бы решился на это, и жалко погиб бы среди мрачного и отвратительного лабиринта трюма. Поэтому я без колебания собрал весь остаток своей храбрости и сил, чтобы постараться, как только станет возможно, перелезть через корзину.

Меж тем, как только я встал прямо, имея в виду двинуться дальше, я увидел, что предприятие это даже более серьезная задача, чем мой страх мог это мне представить. С каждой стороны узкого прохода поднималась целая стена разнообразного тяжелого груза, который при малейшей моей неосторожности мог упасть мне на голову; или, не случись этого, путь мог быть загорожен вновь свалившейся кучей, как это было теперь с препятствием, находившимся передо мной. Сама корзина – длинное тяжеловесное вместилище, о нее невозможно было бы упереться ногой. Напрасно я старался изо всех сил, которые были в моей власти, достать до крышки, с надеждой, что смогу взобраться вверх. Если бы мне и удалось это, конечно мои силы были бы вполне недостаточными для выполнения такой задачи, и оказалось во всех отношениях лучше, что это не удалось. Под конец, безнадежно силясь сдвинуть корзину с места, я почувствовал сильное дрожание сбоку от меня. Я с нетерпением сунул руку к краю досок и увидел, что одна очень толстая отставала. Складным ножом, который, по счастью, был со мной, мне удалось с большим трудом приподнять ее вполне, как рычагом, и, проникнув через отверстие, я увидал к моей чрезвычайной радости, что с противоположной стороны не было досок – другими. словами, что крышки недоставало и что я пробил себе дорогу через дно. Теперь без больших затруднений я продолжал двигаться по прямой линии, пока наконец не достиг гвоздя. С бьющимся сердцем я стоял выпрямившись и, тихо дотронувшись до крышки трапа, надавил на нее. Она не поднялась так скоро, как я ожидал, и я надавил с несколько большею решительностью, хотя опасался, как бы в каюте кроме Августа не было еще кого другого. Дверь, однако, к моему удивлению, оставалась неподвижной, и я стал беспокоиться, ибо знал, что раньше вовсе не требовалось усилия или нужно было малое усилие для того, чтобы ее сдвинуть. Я сильно толкнул ее – тем не менее она оставалась неподвижной; толкнул изо всей силы – она все еще не подавалась; с бешенством, с яростью, с отчаянием – она издевалась над всеми моими усилиями; и по неподдающемуся упорству было очевидно: или отверстие было усмотрено и совершенно заколочено, или на него поместили огромную тяжесть, которую напрасно было бы думать сдвинуть.

Мои ощущения были ощущениями величайшего ужаса и смятения. Напрасно старался я объяснить себе, какова вероятная причина того, что я бы таким образом погребен. Я не мог собрать мысли в связную цепь и, опустившись на пол, предался неудержимо самым мрачным фантазиям, среди которых мысли об ужасной смерти от жажды, голода, удушения и преждевременных похорон налегли на меня как самые выдающиеся злополучия, которые меня ожидали. Наконец ко мне вернулось некоторое присутствие духа. Я встал и ощупал пальцами сшивки или трещины отверстия. Найдя их, я рассмотрел их внимательно, чтобы узнать, пропускают ли они некоторый свет из каюты; но ничего не было видно. Тогда я стал просовывать сквозь них лезвие ножа, пока не встретил какое-то твердое препятствие. Поцарапав его, я увидел, что это был цельный кусок железа; по волнообразному ощущению, которое я испытал, проводя по нему лезвием, я заключил, что это железный канат. Единственно, что оставалось мне, – возвратиться к ящику и там или отдаться моей печальной участи, или постараться успокоить свой ум настолько, чтобы сделать его годным создать какой-либо план спасения. Я тотчас же принялся за выполнение этого, и после бесконечных трудностей мне удалось вернуться назад. Когда я, совсем обессиленный, упал на матрац, Тигр растянулся во всю длину около меня и, казалось, хотел своими ласками утешить меня в моих огорчениях и побудить меня переносить их с твердостью.

Особливая странность его поведения наконец поневоле приковала мое внимание. После того как в продолжение нескольких минут он лизал мое лицо и руки, он мгновенно прекращал делать это и издавал тихий визг. Когда протягивал к нему руку, я неизменно находил его лежащим на спине лапами кверху. Это поведение, так часто повторяемое, показалось мне странным, и я никаким образом не мог объяснить его себе. Так как собака, казалось, мучилась, я решил, что она ранена; и, взяв ее лапы в руки, я рассмотрел их одну за другой, но не нашел ни следа какого-либо повреждения. Я подумал, что она голодна, и дал ей большой кусок окорока, который она поглотила с жадностью, – после, однако, возобновила свои необычайные телодвижения. Тогда я вообразил, что она страдала, как и я, от мучения жажды, и готов был счесть это заключение за верное, как вдруг мне пришла мысль, что до тех пор я рассмотрел только ее лапы, и возможно, что у нее рана где-нибудь на теле или на голове. Я осторожно ощупал голову, но не нашел ничего. Проводя рукой вдоль ее спины, я почувствовал легкое поднятие шерсти, простирающееся поперек спины. Ощупав шерсть пальцем, я нашел шнурок и, проследив его, увидал, что он шел вокруг всего тела. При тщательном исследовании я наткнулся на небольшую узкую полоску, показавшуюся мне на ощупь запиской, через которую шнурок был продет таким образом, что держал ее как раз под левым плечом животного.

Глава третья

Внезапно мне пришло в голову, что это записка от Августа, и так как некоторая необъяснимая случайность помешала ему освободить меня из моей тюрьмы, он придумал такой способ известить меня об истинном состоянии дел. Дрожа от нетерпения, я снова начал искать фосфорные спички и свечи. У меня было смутное воспоминание, что я тщательно отставил их в сторону как раз перед тем, как заснуть; и на самом деле перед последним моим странствием к трапу я был способен припая мнить точное место, где я положил их. Но теперь я напрасно пытался вызвать в уме воспоминания об этом и хлопотал целый час, находясь в бесплодных и мучительных поисках недостающих вещей; никогда, конечно, не испытывал я более терзающего состояния тревоги и недоумения. Наконец, пока я ощупывал кругом, держа голову совсем вплоть к балласту, около отверстия ящика и вне его, я заметил слабое мерцание света по направлению к тому месту, где находилась каюта. Чрезвычайно удивленный, я попытался пробраться к нему, потому что, как мне казалось, от меня до этого мерцания было лишь несколько шагов. Едва я двинулся с таковым намерением, как совершенно потерял из виду мерцание, и, прежде чем я смог увидеть его опять, я должен был ощупывать вдоль ящика, пока не занял совершенно точно мое прежнее положение. Теперь, осторожно поворачивая голову туда и сюда, я заметил, что, двигаясь медленно, с большим тщанием, в направлении противоположном тому, в каком я сначала устремился, я получал способность приближаться к свету, имея его перед глазами. Тотчас же я пришел прямо к нему (протеснившись через бесчисленные узкие извилины) и увидал, что мерцание происходило от нескольких обломков моих спичек, лежавших в пустом бочонке, повернутом на бок. Я спрашивал себя, каким образом они сюда попали, как вдруг рука моя наткнулась на два-три куска свечного воска, который, очевидно, был изжеван собакой. Я тотчас заключил, что она пожрала весь мой запас свеч, и чувствовал, что теряю надежду когда-нибудь получить возможность прочесть записку Августа. Небольшие остатки воска были так передавлены среди другого мусора в бочонке, что я отчаялся извлечь из них какую-нибудь пользу и оставил их так, как они были. Фосфор, которого там было лишь два-три кусочка, я собрал с наивозможною тщательностью и, держа его в руке, кое-как про брался к моему ящику, где Тигр оставался все это время.

Что нужно было делать теперь, я не мог бы сказать. В трюме была такая непроглядная тьма, что я не мог увидать собственную руку, как бы близко к лицу ни держал ее. Белая полоска бумаги была едва различима, даже тогда, когда я глядел на нее совсем вплоть; наблюдая ее несколько искоса, я нашел, что она делалась до некоторой степени различимой. Таким образом, можно представить, каков был мрак моей тюрьмы, и записка мо его друга, если действительно это была записка от него, казалось, могла только ввергнуть меня в еще большее смущение, беспокоя без всякой надобности мой уже ослабленный и потрясенный ум. Напрасно я перебирал в уме целое множество нелепых способов добыть свет – способов, в точности какие был бы способен для подобной цели придумать человек в потревоженном сне, причиненном действием опиума; все способы, каждый по очереди, кажутся дремлющему самыми разумными и самыми нелепыми, то есть соответствуют тому, что рассуждающие или вообразительные способности перепархивают поочередно одни над другими. На конец, одна мысль пришла мне в голову, которая казалась разумной и которая заставила меня поди виться, весьма справедливо, что она не возникла меня раньше. Я положил полоску бумаги на коре шок книжного переплета и, собрав вместе обломки фосфорных спичек, которые я принес из бочонка положил их на бумагу. Потом ладонью руки я потер все это очень быстро, но крепко. Ясный свет распространился немедленно по всей этой поверхности; и если бы на бумаге было что-нибудь написано, мне не представилось бы, я уверен, ни малейшей трудности прочесть письмо. Там не было, однако, ни слова – ничего, кроме смутной и безутешной белизны; озарение исчезло в несколько секунд, и сердце мое замерло вместе с ним, по мере того как оно погасало.

Я уже раньше говорил неоднократно, что разум мой в течение некоторого предшествовавшего времени был в состоянии, почти граничащем с идиотизмом. Были, конечно, краткие моменты совершенного здравомыслия, а время от времени даже энергии, но их было немного. Нужно помнить, что я в течение нескольких дней, конечно, вдыхал почти чумной воздух замкнутого трюма на китобойном судне и в продолжение значительной части этого времени лишь скудно был снабжен водою. Последние четырнадцать-пятнадцать часов у меня вовсе не было воды, и я также не спал в течение этого времени. Соленая провизия самого возбуждающего свойства была моей главной и, после утраты баранины, моей единственной пищей, кроме морских сухарей, а эти последние, вполне бесполезные, были слишком сухи и тверды, чтобы быть проглоченными моим распухшим и воспаленным горлом. Я находился теперь в состоянии сильной лихорадки, и во всех отношениях мне было чрезвычайно худо. Этим можно объяснить то обстоятельство, что много жалких часов угнетенности прошло после моего последнего приключения с фосфором, прежде чем во мне возникла мысль, что я рассмотрел только одну сторону бумаги. Я не буду пытаться описать чувство бешенства (ибо думаю, что именно чувство гнева было сильнее всего), когда совершенный мною перворазрядный недосмотр мгновенно сверкнул в моем восприятии. Самая ошибка была бы неважной, если бы не мое сумасбродство и нетерпеливый порыв – в разочаровании, не найдя на полоске бумаги никаких слов, я совершенно ребячески разорвал ее в клочья и бросил прочь, куда – решить было невозможно.

От худшей части дилеммы я был освобожден чутьем Тигра. Найдя после долгих поисков небольшой клочок записки, я приложил его к носу собаки и попытался дать ей понять, что она должна принести мне остальное. К удивлению моему (ибо я не научил ее никакой из обычных проделок, коими эта порода славится), она, по-видимому, сразу поняла, что я разумею, и, пошарив кругом в течение нескольких мгновений, вскоре нашла другую значительную часть записки. Принеся мне ее, Тигр несколько помедлил и, потеревшись носом о мою руку, по-видимому, ждал моего одобрения тому, что он сделал. Я потрепал его по голове, и он немедленно отправился на дальнейшие розыски. Теперь прошло несколько минут, прежде чем он вернулся, но он когда пришел назад, принес с собой длинную полоску, и это оказалось всей недостающей бумагой – ибо записка, по видимости, была разорвана только на три куска. К счастью, я без затруднений нашел те немногие обломки фосфора, которые еще оставались, будучи руководим неявственным мерцанием, еще исходившим от одной-двух частиц. Мои затруднения научили меня необходимости быт осторожным, и я теперь не торопясь подумал, что мне делать. Было весьма вероятно, так я размышлял, что какие-то слова написаны на той стороне бумаги, которая не была осмотрена, – но какая это сторона? Приладив куски один к другому, я не получил в этом отношении никакой разгадки, хотя эта обстоятельство уверило меня, что слова (если какие-либо слова тут были) могли бы быть найдены на одной стороне и соединенными надлежащим образом, как они были написаны. Данное обстоятельство тем более необходимо было поставить вне сомнения, что остававшегося фосфора совсем было бы недостаточно для третьей попытки, если бы не удалась та, которую я намеревался сделать теперь. Я положил бумагу на книгу, как раньше, и сидел несколько минут, озабоченно перебирая в мысли все эти обстоятельства. Наконец я подумал, что единственная возможность – это что исписанная сторона могла бы иметь на своей поверхности некоторую неровность, каковую тонкое чувство осязания могло бы позволить мне открыть. Я решил сделать опыт и очень тщательно провел пальцем по стороне, которая представилась мне сперва, – ничего ощутимого, и я, перевернув бумагу, опять приладил ее на книге. Снова осторожно провел указательным пальцем вдоль и заметил чрезвычайно слабое, но все еще различимое мерцание, которое возникло по следу пальца. Это, я знал, должно было произойти из каких-нибудь очень маленьких оставшихся частиц фосфора, которым я покрыл бумагу в первичной моей попытке. Другая, или нижняя, сторона была, значит, той, на которой было написано, если в конце концов что-нибудь оказалось бы там написанным. Снова я перевернул записку и сделал то, что я уже делал раньше. Я потер фосфор, возник, как и раньше, блеск – но на этот раз несколько строк, написанных крупно и, по видимости, красными чернилами, сделались явственно видимы. Сияние, хотя и достаточно яркое, было лишь мгновенным. Все же, если бы я не был слишком взволнован, у меня было бы совершенно довольно времени перечесть целиком все три фразы, передо мной находившиеся, ибо я увидел, что было их три. В тревоге же и в торопливом желании прочесть их все сразу я успел только прочитать десять заключительных слов, которые предстали таким образом: "…кровью – твоя жизнь зависит от того, чтобы быть в скрытости".

Если бы я был способен увидеть все содержание записки – полное значения увещание, с которым мой друг пытался ко мне обратиться, это увещание, если бы даже оно разоблачало злополучие самое несказанное, не могло бы, в этом я твердо убежден, " напоить мой ум и десятой долей того терзающего и, однако же, неопределимого ужаса, который внушило мне оборванное предостережение, так полученное. И "кровь" – это слово всех слов, столь богатое во все времена тайной, и страданием, и страхом, – как явилось оно теперь трижды полным значения, как леденяще и тяжело (будучи оторвано от каких-либо предшествующих слов, чтоб его оценить или сделать его ясным) упали его смутные буквы среди глубокого мрака моей тюрьмы в сокровеннейшие уголки души моей!

У Августа, без сомнения, были добрые основания желать, чтобы я оставался в скрытости, я построил тысячу догадок относительно того, что бы это могло быть, но я не мог придумать ничего, что доставляло бы удовлетворительное разрешение тайны. Как раз после возвращения из последнего моего странствия к трапу и прежде чем мое внимание было отвлечено странным поведением Тигра, я пришел к решению сделать так, чтоб во что бы то ни стало меня услышали те, кто был на корабле – или, если бы я не успел в этом прямо, попытаться прорезать себе путь через кубрик. Полууверенность, бывшая во мне, что я способен выполнить один из двух этих замыслов в последней крайности, придала мне мужества (вряд ли я имел бы его иначе) претерпеть все беды моего положения. Те немногие слова, однако, которые я был способен прочесть, отрезали от меня эти последние пути, и теперь в первый раз я почувствовал все злосчастие своей судьбы. В припадке отчаяния я бросился опять на матрац, на котором приблизительно в продолжение дня и ночи я лежал в некоем оцепенении, облегчаемый только мгновенными пробуждениями рассудка и воспоминания.

Наконец, я еще раз поднялся и стал усиленно размышлять об ужасах, меня окружавших. Существовать еще двадцать четыре часа без воды было бы только едва возможно – на дальнейшее время возможность прекращалась. В первое время моего заключения я свободно пользовался крепительными напитками, которыми Август снабдил меня, но они только возбуждали лихорадку, ни в малейшей степени не утоляя жажду. У меня оставалось теперь лишь около четверти пинты крепкой персиковой настойки, которую желудок мой не принимал. Колбасы были совершенно истреблены; от окорока ничего не оставалось, кроме небольшого куска кожуры; а сухари, за исключением немногих обломков одного, были съедены Тигром. Во усиление моей тревоги головная боль с минуты на минуту увеличивалась, а с нею некоторого рода бред, который мучил меня более или менее с тех пор, как я впервые заснул. Уже несколько часов, как я мог дышать вообще лишь с большим трудом, теперь же каждая попытка дыхания сопровождалась самым мучительным судорожным сокращением грудной клетки. Но был еще другой, и совершенно иной, источник беспокойства, и поистине эти терзающие ужасы были главным обстоятельством, заставившим меня очнуться от оцепенения. Ужас был связан с поведением собаки.

Впервые я заметил изменение в ее повадке, когда растер фосфор на бумаге, пытаясь в последний раз прочесть записку. Когда я растирал его, собака сунулась носом к моей руке и слегка огрызнулась, но я был слишком возбужден, чтобы обратить на это обстоятельство особое внимание. Вскоре после того, да не будет это забыто, я бросился на матрац и впал в некоторого рода летаргию. Тут я заметил какой-то особенный свистящий звук совсем около моего уха и убедился, что его издавал Тигр, который тяжело дышал и храпел в состоянии величайшего явного возбуждения, причем глазные его яблоки яростно сверкали во тьме. Я сказал ему несколько слов, он ответил тихим рычанием и после этого замолк. Тут я впал опять в оцепенение, из которого снова был пробужден подобным же образом. Это повторилось три или четыре раза, и, наконец, его поведение исполнило меня таким великим страхом, что я совершенно проснулся. Тигр лежал теперь вплотную к дверце ящика, огрызаясь устрашающим образом, хотя в каком-то пониженном тоне, и скрежеща зубами, как если бы находился в сильных конвульсиях. Я нимало не сомневался, что недостаток воды или спертый воздух трюма вызвали в нем бешенство, и был в полном недоумении, что теперь предпринять. Мысль убить его была для меня невыносима, однако же это казалось безусловно необходимым для моей собственной безопасности. Я мог явственно видеть, что его глаза были прикованы ко мне с выражением самой смертельной враждебности, и каждое мгновение я ждал, что он бросится на меня. Наконец, я не мог больше выносить страшного моего положения и решился проложить себе дорогу из загородки во что бы то ни стало, если же его противоборство вынудит меня к тому, убить его. Чтобы выбраться вон, я должен был пройти как раз над его туловищем, и он, по-видимому, уже усмотрел мое намерение, приподнялся на передние лапы (что я заметил по изменившемуся положению его глаз) и явил целиком свои белые клыки, которые были легко различимы. Я взял остатки кожуры от окорока и бутылку с водкой и приспособил их на себе вместе с большим ножом-резаком, который Август оставил мне, после этого, закутавшись в плащ так плотно, как это было возможно, я сделал движение к отверстию ящика. Но едва я его сделал, как собака с громким рычанием бросилась к моему горлу. Вся тяжесть ее тела ударила меня в правое плечо, и я с силой упал на левое, между тем как взбешенное животное прошло мимо меня. Я упал на колени, голова моя вся закуталась в шерстяные одеяла, и они-то предохранили меня от вторичного яростного нападения; я чувствовал, как острые зубы с силою впиваются в шерстяную ткань, окутывающую мою шею, но, к счастью, не могут проникнуть во все ее сгибы. Я был теперь под собакой, и несколько недолгих мгновений должны были целиком предать меня ее власти. Отчаяние придало мне мужества, я смело приподнялся, стряхнул ее с себя, отталкивая изо всей силы и таща за собой одеяла с матраца. Я бросил их теперь на нее, прежде чем она могла выпутаться, выбрался через дверцу и захлопнул ее хорошенько на случай преследования. В этой борьбе, однако, я поневоле выронил кусок ветчинной кожуры, и весь мой запас провианта был теперь сведен до четверти пинты крепкой настойки. Как только это соображение промелькнуло в моем уме, мной овладел один из тех приступов извращенности, которые, можно думать, овладевают при подобных обстоятельствах избалованным ребенком, и, приподняв бутылку к губам, я осушил ее до последней капли и с яростью бросил об пол.

Едва только эхо от звука разбившегося стекла замерло, как я услышал, что имя мое произнесено нетерпеливым, но подавленным голосом, и зов этот исходил со стороны каюты. Столь неожиданным был зов и так напряженно было мое волнение, что напрасно я пытался ответить. Способность речи совершенно покинула меня, и в пытке страха, что друг мой сочтет меня умершим и вернется назад, не попытавшись добраться до меня, я стоял между корзинами около двери загородки, судорожно трепеща всем телом, раскрывая рот и задыхаясь и напрасно стараясь произнести хоть какой-нибудь звук. Если бы тысяча миров зависела от одного слога, я не мог бы его сказать. Теперь было слышно какое-то слабое движение среди нагроможденного хлама, где-то там впереди от того места, где я стоял. Звук стал теперь менее явственным, и потом еще менее явственным, и потом еще менее. Забуду ли я когда-нибудь мои чувства того мгновения? Он уходил – мой друг, мой товарищ, от которого я имел право ждать столь многого, он уходил, он хотел покинуть меня, он ушел! Он мог оставить меня жалко погибать, испустить последний вздох в самой ужасной и отвратительной из темниц – и одно слово, один маленький слог мог бы спасти меня, но этого единственного слога я не мог произнести! Я чувствовал, в том я уверен, десять тысяч раз агонию самой смерти. Мозг мой кружился, и я упал в смертельном недуге у края ящика.

Когда я падал, нож-резак выскочил у меня из-за пояса и с треском упал на пол. Никогда никакая волна богатейшей мелодии не вошла так сладостно в мой слух! С напряженнейшей тревогой я слушал, чтоб удостовериться, как подействует этот шум на Августа, ибо я знал, что никто иной, кроме него, не мог звать меня по имени. Все было тихо несколько мгновений. Наконец, я опять услыхал слово "Артур!", повторенное подавленным голосом, исполненным колебаний. Воскресающая надежда развязала наконец во мне способности речи, и я закричал во все горло: "Август! о, Август!" – "Тс-с! Ради Бога молчи! – ответил он голосом, дрожащим от волнения. – Я буду с тобой сейчас, как только проберусь через трюм". Долгое время я слышал, как он движется среди хлама, и каждое мгновение казалось мне вечностью. Наконец я почувствовал, что его рука на моем плече, и он приложил в то же самое мгновение бутылку с водой к губам моим. Те только, что были мгновенно освобождены из пасти гробницы, или те, что знали нестерпимые пытки жажды при обстоятельствах столь отягощенных, как обстоятельства, стеной сомкнувшиеся вокруг меня в мрачной моей тюрьме, могут составить представление о неизреченной усладе, которую дал мне один долгий глоток богатейшего из всех телесных наслаждений.

Когда я несколько удовлетворил жажду, Август вынул из своего кармана три-четыре холодные вареные картофелины, и я пожрал их с величайшею жадностью. Он принес с собой также свечу в потайном фонаре, и приятные лучи доставляли мне, пожалуй, не менее радости, чем пища и питье. Но я нетерпеливился узнать причину столь длительного его отсутствия, и он начал рассказывать, что случилось на борту во время моего заключения.

Глава четвертая

Бриг вышел в море, как я и предполагал, около часу спустя после того, как Август оставил мне часы. Это было двадцатое июня. Нужно припомнить, что тогда я уже находился в трюме три дня, в продолжение этого времени на борту была такая постоянная суета и так много беготни взад и вперед, особенно в каютах, что Август не имел возможности посетить меня без риска, что тайна трапа будет открыта. Когда, наконец, он пришел, я уверил его, что мне хорошо, как только может быть, и поэтому следующие два дня он только немного беспокоился на мой счет – все же, однако, выжидая удобного случая спуститься вниз. Только на четвертый день ему представился случай. Несколько раз в продолжение этого времени ему приходило в голову сказать своему отцу о приключении и, наконец, вызвать меня наверх, но мы были еще в близком расстоянии от Нантукета, и по некоторым словам, вырвавшимся у капитана Барнарда, было сомнительно, не вернется ли он тотчас же, если откроет меня на корабле. Притом, обдумав все, Август (так он мне сказал) не мог представить себе, чтобы я находился в такой крайности или что я в этом случае стал бы колебаться дать ему знать о себе через трап. Итак, обсудив все, он решил оставить меня одного, до того как встретится благоприятный случай навестить меня не будучи замеченным. Как я сказал прежде, это случилось не ранее четвертого дня после того, как он принес мне часы, и на седьмой после того, как я впервые вошел в трюм. Тогда он сошел вниз, не захватив с собой воды и съестного, имея сначала в виду только привлечь мое внимание и заставить меня выйти из ящика к трапу, после чего он взошел бы в каюту и оттуда передал бы мне вниз припасы. Когда он с этою целью спустился, то увидел, что я сплю, ибо, оказывается, я храпел очень громко. Из всех соображений, какие но этому поводу я могу делать, это, должно быть, был тот сон, в который я погрузился как раз после моего возвращения с часами от трапа и который, следовательно, длился самое меньшее – более чем три дня и три ночи. В последнее время я имел основание, по моему собственному опыту и по уверениям других, узнать о сильном снотворном свойстве зловония, исходящего от старого рыбьего жира, когда он находится в замкнутом помещении; и когда я думаю о состоянии трюма, где я был заключен, и о долгом времени, в продолжение которого бриг служил как китобойное судно, я более склонен удивляться тому, что я вообще пробудился, раз погрузившись в сон, нежели тому, что я мог спать непрерывно в продолжение означенного срока.

Август позвал меня сначала тихим голосом и не закрывая трапа, но я не ответил ему. Тогда он закрыл трап и заговорил более громко и наконец очень громким голосом, я же все продолжал храпеть. Он был в полной нерешительности, что ему сделать. Ему нужно было бы некоторое время, для того чтобы проложить себе путь через нагроможденный хлам к моему ящику, и в это время отсутствие его было бы замечено капитаном Барнардом, который нуждался в его услугах каждую минуту, приводя в порядок и переписывая бумаги, относящиеся к цели путешествия. Поэтому, обдумав все, он решил подняться и подождать другого благоприятного случая, чтобы посетить меня. Он тем легче склонился к этому решению, что мой сон показался ему очень спокойным, и он не мог предположить, чтобы я испытывал какие-либо неудобства от моего заключения. Он только что принял такое решение, как внимание его было приковано какой-то необычной суматохой, шум которой исходил, казалось, из каюты. Он бросился через трап как только мог скоро, закрыл его и распахнул дверь своей каюты. Не успел он перешагнуть через порог, как выстрел из пистолета блеснул ему в лицо, и в то же самое мгновение он был сшиблен с ног ударом ганшпуга.

Сильная рука держала его на полу каюты, крепко сжав за горло; но он мог видеть все, что происходило вокруг него. Его отец был связан по рукам и по ногам и лежал на ступенях лестницы, что возле капитанской каюты, головой вниз, с глубокой раной на лбу, из которой кровь струилась беспрерывным потоком. Он не говорил ни слова и, по-видимому, умирал. Над ним стоял штурман, смотря на него с выражением дьявольской насмешки, и спокойно шарил у него в карманах, из которых вытащил большой бумажник и хронометр. Семь человек из экипажа (среди них был повар негр) обшаривали офицерскую каюту на левой стороне судна, ища оружие, где они вскоре запаслись мушкетами и амуницией. С Августом и капитаном Барнардом в каюте всего-навсего было девять человек – именно те самые, что имели наиболее разбойничий вид из всего экипажа. Негодяи теперь поднялись на палубу, захватив с собой моего друга и связав ему руки за спиной. Они прошли прямо к баку, который был замкнут, – двое из бунтовщиков стояли около него с топорами. Штурман закричал громким голосом: "Слышите вы там, внизу? Живо наверх, один за другим… теперь, слушаться… не ворчать!" Прошло несколько минут, прежде нежели кто-либо появился; наконец, один англичанин, который нанялся на судно как новичок, пошел наверх, жалостно плача и умоляя штурмана самым смиренным образом пощадить его жизнь. Единственным ему ответом был удар топором по лбу. Бедняга без стона упал на палубу, черный повар поднял его на руки, как ребенка, и спокойно швырнул в море. Людей, бывших внизу и слышавших удар и плеск тела, упавшего в воду, не могли принудить выйти на палубу ни угрозами, ни обещаниями, пока не было постановлено выкурить их дымом. Последовала всеобщая схватка, и одно мгновение казалось возможным, что бриг может быть отвоеван. Бунтовщикам, однако, удалось под конец совсем закрыть бак, прежде нежели шестеро из их противников взобрались наверх. Эти шестеро, найдя себя в таком меньшинстве и без оружия, сдались после короткой схватки. Штурман надавал им обещаний – без сомнения, чтобы склонить тех, что были внизу, уступить, так как они без труда могли слышать все, что говорилось на палубе. Последовавшее доказало его прозорливость не менее, чем и его дьявольское негодяйство. Все бывшие в баке теперь выразили намерение подчиниться и, поднимаясь один за другим, были связаны по рукам и брошены на спину вместе с первыми шестью – из всего экипажа не присоединились к бунту лишь двадцать семь человек.

Последовала самая ужасная бойня. Связанные матросы были притащены к шкафуту. Здесь стоял повар с топором, он ударял каждую жертву по голове, в то время как другие бунтовщики держали ее над закраиной судна. Таким образом погибло двадцать два человека, и Август считал себя пропавшим, ожидая каждое мгновение, что настанет его черед. Но казалось, что негодяи были или утомлены, или до некоторой степени отвращены от своей кровавой работы, ибо исполнение приговора над четырьмя оставшимися узниками вместе с моим другом, который с остальными был брошен на палубу, было отсрочено, меж тем как штурман послал вниз за ромом, и вся шайка убийц устроила пьяную оргию, которая продолжалась до захода солнца. Тут они начали спорить относительно судьбы оставшихся в живых, которые лежали чуть не в двух шагах и могли расслышать каждое сказанное слово. На некоторых бунтовщиков крепкие напитки, по-видимому, оказали умягчающее действие, ибо несколько голосов было за то, чтобы освободить пленников всех вместе с условием, чтобы они присоединились к бунту и разделили добычу. Черный повар, однако (который во всех отношениях был совершенным дьяволом и который, казалось, имел столько же влияния, если не больше, чем сам штурман), не хотел слушать такого рода предложений и несколько раз вставал с целью возобновить свою работу у шкафута. К счастью, он так был ослаблен опьянением, что менее кровожадным из компании легко было его удержать, среди них был канатчик по имени Дёрк Питере. Этот человек был сыном индианки из племени упсарока, которое живет среди твердынь Черных Холмов около истоков Миссури. Отец его, полагаю, был торговцем шкурами или, по крайней мере, имел какие-либо отношения с торговыми становищами на реке Льюис. Сам Питере был одним из людей наиболее свирепого вида, каких я когда-либо видел. Он был низкого роста, не более четырех футов восьми дюймов, но члены его были совершенно геркулесовские. Кисти его рук были так ужасно толсты и широки, что едва похожи были на человеческие. Руки у него, так же как и ноги, были согнуты очень странным образом и, казалось, не обладали гибкостью. Голова была равно уродлива, будучи огромных размеров и с запавшим теменем (как у большинства негров), и совершенно лысая. Чтобы скрыть этот недостаток, который происходил не от преклонного возраста, он обыкновенно носил парик из чего-нибудь похожего на волосы, иногда из шерсти болонки или американского серого медведя. В то время, о котором я говорю, он носил кусок из такой медвежьей шерсти, и это немало увеличивало естественную свирепость его вида – отличительные черты типа упсароки. Рот у Питерса тянулся от уха до уха; губы были тонки и, казалось, как и другие части его тела, были лишены естественной гибкости, так что преобладающее выражение его лица никогда не менялось под влиянием какого бы то ни было волнения. Это преобладающее выражение можно себе представить, если принять во внимание, что зубы у него были ужасно длинны: выдающиеся вперед, они никогда даже отчасти не закрывались губами. Смотря на этого человека беглым взглядом, можно было подумать, что он сведен смехом, но вторичный взгляд заставлял с содроганием убедиться: если это выражение и указывало на веселье, то веселье это было весельем демона. Об этом странном человеке ходило много рассказов среди моряков Нантукета. Рассказы эти доказывали его изумительную силу, когда он находился под влиянием какого-нибудь возбуждения, и некоторые из них вызывали сомнение относительно здравости его ума. Но на борту "Грампуса" во время бунта на него смотрели с чувством скорее насмешки, чем с каким-либо иным. Я так подробно говорю о Дёрке Питерсе, ибо, несмотря на кажущуюся свирепость, он был главным орудием спасения Августа, и так как я часто буду иметь случай упоминать о нем позднее в ходе моего повествования – повествования, которое, да будет мне позволено здесь сказать, в последней своей части будет заключать в себе случаи, столь выходящие из уровня человеческого опыта и потому столь вне границ человеческого легковерия, что я продолжаю свое сообщение с полной безнадежностью вызвать к нему доверие и все же твердо уповая, что время и успехи знания удостоверят некоторые из самых важных и самых невероятных моих утверждений.

После многих колебаний и двух или трех резких ссор было наконец решено, что все узники (за исключением Августа, относительно которого Питере шутя настаивал, что он возьмет его себе в секретари) будут посажены в одну из самых маленьких китобойных лодок и брошены на произвол судьбы. Штурман спустился в каюту, чтобы посмотреть, жив ли еще капитан Барнард – нужно припомнить, что он был оставлен внизу, когда бунтовщики поднялись наверх. Вскоре появились они оба, капитан бледный как смерть, но несколько оправившийся от раны. Он говорил еле слышным голосом, обращаясь к матросам, умолял их не предоставлять его воле ветра и волн, но вернуться к своему долгу и обещался высадить их, где они захотят, и не предпринимать никаких шагов для предания их правосудию. Так же успешно он мог бы говорить к ветрам. Двое из злодеев схватили его за руки и бросили через борт брига в лодку, которая была спущена, когда штурман ходил вниз. Четырех человек, которые лежали на палубе, развязали, и им было приказано повиноваться, что они и сделали, не пытаясь сопротивляться; Август все еще оставался в своем мучительном положении, несмотря на то что он бился и просил только об одной малой радости – позволить ему проститься с отцом. Горсть морских сухарей и кружка воды были переданы вниз, но ни мачты, ни паруса, ни весла, ни компаса. Лодка была привязана за кормой несколько минут, в течение которых бунтовщики держали другой совет, наконец она была отвязана и пущена по ветру. Тем временем настала ночь – ни луны, ни звезд не было видно, и волны вздымались крутые и зловещие, хотя не было большого ветра. Лодка тотчас же пропала из вида, и мало оставалось надежды насчет злополучных страдальцев, которые находились в ней. Это происшествие случилось, однако, на 35°30′ северной широты и 61°21′ западной долготы, и следовательно, не в далеком расстоянии от Бермудских островов. Поэтому Август старался утешиться мыслью, что лодке или удастся достичь земли, или она сможет подойти к суше настолько близко, что встретится с судами этого побережья.

Все паруса на бриге были теперь подняты, и он продолжал свой первоначальный путь к юго-западу – бунтовщики задумали какую-то пиратскую экспедицию, в которой, как можно было понять, намеревались перехватить какой-нибудь корабль на пути от островов Зеленого Мыса к Пуэрто-Рико. На Августа, который был развязан, не обращали внимания, и он мог ходить всюду до капитанской каюты. Дёрк Питерс обращался с ним с некоторой добротой и при одном обстоятельстве спас его от свирепости повара. Положение Августа было еще очень ненадежно, ибо люди были почти всегда пьяны и нельзя было полагаться на их постоянное благорасположение или беззаботность по отношению к нему. Однако его опасения на мой счет! были, как он говорил, самым мучительным в его положении; и правда, у меня никогда не было причины сомневаться в искренности его дружбы. Несколько раз он решался рассказать бунтовщикам тайну того, что я нахожусь на борту, но не делал этого, отчасти при воспоминании об ужасах, которые он уже видел, отчасти из надежды, что ем; удастся вскоре прийти мне на помощь. Для этого он был постоянно настороже, но, несмотря на постоянное бодрствование, три дня истекло после т го как лодка была пущена по воле моря и ветр пока представился случай. Наконец, на третий! день вечером с восточной стороны набежал сильный ветер, и все были призваны наверх поднять паруса. Во время суеты, которая последовала, он прошел незамеченным в свою каюту. Каково было его огорчение и ужас, когда он увидел, что эта последняя была превращена в место склада различных запасов и корабельного материала и что различные грузила старых железных канатов, который были раньше сложены около лестницы к каюте, теперь были притащены сюда, чтобы дать место ящику, и лежали как раз на трапе! Сдвинуть их так, чтобы этого не заметили, было невозможно, и он вернулся на палубу как только мог скоро. Кол да он поднялся, штурман схватил его за горло и спросив, что он делал в каюте, был готов швырнуть его через бакборт, и тут жизнь его была еще раз спасена вмешательством Дёрка Питерса. Августу надели наручни (которых на борту было несколько пар), и ноги его были крепко связаны. Потом его снесли в каюту под лестницей и бросили на нижнюю койку, примыкавшую к переборке трюма, с заявлением, что он больше не взойдет на палубу, "пока бриг остается бригом". Так выразился повар, который бросил Августа на койку, – вряд ли возможно сказать, какой точный смысл он разумел в этих словах. Все это, однако, способствовало моему спасению, как сейчас это будет видно.

Глава пятая

Несколько минут спустя после того как повар ушел из бака, Август предался отчаянию, не надеясь больше живым оставить койку. Теперь он решил сообщить первому, кто спустится вниз, о моем положении, думая, что лучше предоставить меня случайности среди бунтовщиков, нежели дать мне погибнуть от жажды в трюме – ведь прошло десять дней, с тех пор как я впервые был заключен, а мой кувшин с водой не был достаточным запасом даже на четыре дня. Когда он думал об этом, ему пришло в голову, что можно, вероятно, найти сообщение со мной через главный трюм. При других обстоятельствах трудность и неуверенность этого предприятия удержали бы его от попытки; но теперь, во всяком случае, было мало надежды на возможность сохранить жизнь и, следовательно, мало что было терять – поэтому он Целиком сосредоточил свою мысль на данной задаче.

Его ручные кандалы были первым соображением. Сначала он не видел способа сдвинуть их и боялся, что потерпит неудачу в самом начале, но, при более внимательном рассмотрении, он увидел, что железки могли соскальзывать с небольшим лишь усилием или неудобством – просто нужно было протискивать руки через них; этот род ручных оков был совершенно непригоден, чтобы заковывать в кандалы людей юных, у которых кости более тонкие и гибкие. Он развязал затем ноги и, оставя веревку таким образом, чтобы она легко могла быть вновь прилажена, на случай, если к та сойдет вниз, продолжал исследовать переборку там, где она примыкала к койке. Перегородка была здесь из мягких сосновых досок в дюйм толщины, и он увидал, что ему будет очень легко прорезать себе путь через них. Вдруг послышался голос на лестнице бака, и он только что успел вложить свою правую руку в кандалу (левая не была снята) и натянуть веревку затяжной петлей вокруг щиколки, как сошел вниз Дёрк Питере в сопровождении Тигра, который тотчас прыгнул на койку и растянулся на ней. Собака была приведена на борт Августом, который знал о моей привязанности к животному и подумал, что мне доставит удовольствие иметь его с собой во время плавания. Он отправился за ним к нам в дом тотчас после того как посадил меня в трюм, но забыл упомяну! об этом обстоятельстве, когда приносил часы. После бунта Август не видал Тигра до его появления Дёрком Питерсом и считал его погибшим, думал что он был брошен за борт одним из злокозненных негодяев, принадлежавших к шайке штурмана. Позднее оказалось, что собака заползла в дыру под китобойной лодкой, откуда она не могла сама высвободиться, не имея достаточно места, чтоб повернуться, Питере наконец выпустил ее и с тем особым благодушием, которое друг мой сумел хорошо оценить, привел ее к нему в бак в качестве товарища, оставив в то же время солонины и картофеля с кружкой воды; потом он вернулся на палубу, обещая сойти вниз с чем-нибудь съедобным на следующий день.

Когда он ушел, Август высвободил обе руки из наручней и развязал ноги. Потом Он отвернул изголовье матраца, на котором лежал, и своим складным ножом (злодеи сочли излишним обыскать его) начал с силой прорезать насквозь одну из досок перегородки, как только мог ближе к полу у койки. Он решил сделать прорезь именно здесь, потому что, если бы его внезапно прервали, он мог бы скрыть то, что было сделано, предоставив изголовью матраца упасть на обычное место. Однако в продолжение остатка дня никакого нарушения не произошло, и ночью он совершенно разъединил доску. Нужно заметить, что никто из экипажа не занимал бака как места для спанья. Со времени бунта все жили вместе в каюте, распивая вино, пируя морскими запасами капитана Барнарда и заботясь о плавании брига лишь в размерах безусловной необходимости. Эти обстоятельства оказались счастливыми для нас обоих, как для меня, так и для Августа; ибо, если бы все обстояло по-иному, он не нашел бы возможности добраться до меня. А так он продолжал начатое, твердо веруя в свое предприятие. Близился рассвет, прежде чем он окончил второй разрез доски (которая была около фута выше первой, надрезанной), таким образом проделав отверстие для свободного прохода к главному кубрику. Добравшись до него, он проложил себе путь к главному нижнему люку, хотя пришлось перелезать через ряды бочек для ворвани, нагроможденных чуть не до самого верхнего дека, где оставалось лишь едва достаточно места, чтобы пропустить его. Достигнув люка, он увидел, что Тигр последовал Я ним вниз, протискавшись между двух рядов бочек, Было слишком поздно, однако, пытаться дойти ко мне до зари, ибо главная трудность заключалась том, чтобы пройти через тесно нагруженный нижний трюм. Он решил поэтому возвратиться и ждать следующей ночи. С этой целью он продолжал раздвигать предметы в люке, чтобы меньше задерживаться, когда опять сойдет вниз. Не успел он расчистить путь, как Тигр нетерпеливо прыгнул к сдеданному малому отверстию, обнюхал его и издал протяжный вой, царапая лапами, как будто непременно желая сдвинуть крышку. Не могло быть сомнения, что он почуял мое присутствие в трюме, и Август считал, что собака добралась бы до меня, если б он спустил ее. Он нашел способ послать мне записку, ибо было особенно желательно, чтобы я не пытался силой проломиться к выходу, по крайне! мере при теперешних обстоятельствах, а у него не было уверенности, что назавтра он сможет спуститься сам, как предполагал. Последующие события доказали, как счастлива была эта мысль; ибо, если бы записка не была получена, я без сомнения натолкнулся бы на какой-нибудь план, хотя бы отчаянный, чтобы поднять тревогу среди матросов, и очень возможно, что обе наши жизни в результат были бы погублены.

Решив написать, он оказался в затруднении как добыть необходимый для этого материал. Старая зубочистка была тотчас превращена в перо, при этом он действовал на ощупь, ибо между деками не было видно ни зги. Бумага нашлась – ос ратная сторона письма к мистеру Россу. Это был первоначальный набросок, но, так как почерк бы недостаточно хорошо подделан, Август написал другое письмо, сунув первое, по счастью, в карман куртки, теперь письмо нашлось кстати. Недоставало только чернил, и замена была тотчас найдена: он надрезал складным ножом палец, как раз над ногтем – из него, как обычно в этом случае, кровь потекла в изобилии. Письмо было теперь написано, сколь это возможно было в темноте и при данных обстоятельствах. Оно вкратце объясняло, что был бунт; что капитан Барнард был пущен по морю на произвол судьбы и что я мог ожидать скорой помощи, поскольку это касалось запасов, но не должен был пытаться поднимать какую-либо тревогу. Письмо заканчивалось словами: "Я написал это кровью – твоя жизнь зависит от того, чтобы быть в скрытости".

После того как полоска бумаги была привязана на собаке, она была спущена вниз в люк, Август же возвратился в бак, и у него не было никаких оснований думать, что кто-нибудь из экипажа заходил туда в его отсутствие. Чтобы скрыть отверстие в переборке, он вонзил свой нож как раз над ним и повесил на него матросскую куртку, которую нашел на койке. Наручни были вновь надеты, и веревка прилажена вкруг щиколоток.

Только что все было устроено, как сошел вниз Дёрк Питерс, очень пьяный, но в прекрасном расположении духа, и принес с собой для моего друга съестное на день: дюжину больших жареных ирландских картофелин и кувшин воды. Он уселся на ящик около койки и без стеснения заговорил о штурмане и вообще о делах на бриге. Его повадка была необыкновенно своенравна и даже причудлива. Некоторое время Август был очень встревожен его странным поведением. Наконец, однако, Питерс ушел на палубу, пробормотав обещание принести назавтра хороший обед. В продолжение дня двое из экипажа (гарпунщики) спускались вниз в сопровождении повара, все трое были в последней степени опьянения. Как Питере, они нимало не стеснялись и говорили совершенно открыто о своих планах. Оказалось, что они были совершенно несогласны между собой касательно их окончательного пути, не сходясь ни в чем, кроме мысль о нападении на корабль с островов Зеленого Мыса, с которым они с часу на час ожидали встречи. Насколько можно было удостовериться, бунт произошел вовсе не ради грабежа; частное недовольств во главного штурмана капитаном Барнардом было главным побуждением. Теперь, казалось, было две главные партии среди экипажа – одной руководил штурман, другой – повар. Первая партия была за то, чтобы перехватить любое пригодное судно, какое только попадется, и снарядить его на одном из Вест-Индских островов для пиратского крейсерования. Вторая партия, однако, более сильная, среди своих сторонников включала Дёрка Питерса, была склонна продолжать первоначально установленный путь брига на юг Тихого океана; там: или заняться ловлей китов, или делать что-либо другое, как укажут обстоятельства. Доводы Питерса, который часто посещал эти области, оказывав ли, по-видимому, большое впечатление на бунтовщиков, колебавшихся между соображениями выгоды и удовольствия. Питере уверенно говорил, что там их ждет целый мир новизны и забавы среди бесчисленных островов Тихого океана, полнейшая безопасность и безграничная свобода от каких бы то ни было препон, особенно же указывал на очаровательный климат, на возможность хорошо пожить и на чувственную красоту женщин. Ничего еще не было вполне решено, но описания индейца-канатчика сильно завладели горячим воображением моряков, и было очень вероятно, что его замыслы привели бы наконец к определенным следствиям.

Эти трое ушли приблизительно через час, и никто больше не входил в бак в продолжение целого дня. Август лежал смирно почти до ночи. Потом он освободил себя от веревки и железок и стал готовиться к новой попытке. На одной из коек он нашел бутылку и наполнил ее водой из кружки, оставленной Питерсом, набив карманы холодными картофелинами. К его великой радости он также натолкнулся на фонарь с маленьким огарком сальной свечи. Он мог зажечь его каждое мгновение, ибо у него была коробка фосфорных спичек. Когда совсем стемнело, он пролез сквозь отверстие в переборке, из предосторожности так расположив одеяло на койке, чтобы создать впечатление закутавшегося человека. Когда он пролез, повесил матросскую куртку на свой нож, как и раньше, чтобы скрыть отверстие – это было легко сделать, вынутый кусок досок он приспособил только после. Теперь он был на главном кубрике и стал пробираться к главному решетчатому люку, как и прежде, между верхним деком и бочками для ворвани. Достигнув его, он зажег огарок свечи и, с большим трудом пробираясь ощупью среди сплошного груза в трюме, спустился вниз. Через несколько мгновений он очень забеспокоился из-за невыносимой вони и спертости воздуха. Он подумал, что едва ли я выжил такое долгое время в моем заключении, дыша таким тяжелым воздухом. Он несколько раз позвал меня по имени, но я не отвечал, и опасения его, казалось, таким образом подтвердились. Бриг испытывал сильнейшую качку, и вследствие этого, из-за большого шума, напрасно было прислушиваться к какому-либо, слабому звуку, вроде моего дыхания или храпа. Он открыл фонарь и поднимал его возможно выше всякий раз, как представлялся для этого удобный случай, чтобы, заметив свет, если я еще жив, я мог быть извещен, что помощь близится. Все же я не подавал никакого знака жизни, и предположение, что я умер, начало принимать характер достоверности! Он решил тем не менее пробить себе, если возможно, путь к ящику и наконец удостовериться с полной несомненностью в своих догадках. Некотором время он продирался вперед, находясь в самом жал! ком состоянии тревоги, пока наконец не нашел, что проход совершенно загроможден и что нет никакой возможности продолжать путь дальше в том направлении, какое он выбрал вначале. Побежденный своими ощущениями, он бросился в отчаянии среди хлама и заплакал как дитя. В это время он услышал треск бутылки, которую я швырнул. Счастье, конечно, что так случилось – ибо каким бы ни казалось пустяшным это обстоятельство, с ним была связана нить моей судьбы. Много времени протекло, однако, прежде нежели я узнал об этом. Естественный стыд и раскаяние в своей слабости и нерешительности помешали Августу сообщить мне это тотчас же, в чем более интимная и непринужденная дружба побудила его впоследствии признаться. Задержанный в трюме препятствиями, которые не мог преодолеть, он решил отказаться от своей попытки добраться до меня и вернуться тотчас же к люку. Прежде чем вполне осудить его за это, нужно принять в соображение мучительные обстоятельства, которые его затрудняли. Ночь быстро проходила, и исчезновение его из бака могло быть обнаружено; и конечно это было бы так, если бы он не вернулся к койке до рассвета. Свеча его догорала в фонаре, и было бы чрезвычайно трудно пробраться до люка в темноте. Нужно также допустить, что он имел все основания считать меня мертвым; в этом случае ничего благого для меня не могло произойти, если бы он добрался до ящика и целый мир опасностей встретился бы ему совершенно напрасно. Он звал меня многократно, и я не отвечал ему. В течение одиннадцати дней и ночей у меня было не большее количество воды, чем то, которое содержалось в кувшине, им оставленном, – совершенно невероятно, чтобы я приберег этот запас в начале моего заключения, ибо у меня были все основания ждать скорого освобождения. Атмосфера трюма также казалась ему, пришедшему со свежего сравнительно воздуха в баке, совершенно отравной и гораздо невыносимее, чем показалось мне, когда я впервые получил убежище в ящике, ибо до того люк постоянно был открыт в продолжение нескольких месяцев. Прибавьте к этим размышлениям соображение о картине кровопролития и ужаса, свидетелем чего так недавно был мой друг; его тюремное заключение, лишения и то, что он сам едва-едва спасся от смерти, все те шаткие и неверные обстоятельства, в коих жизнь его висела на волоске, – обстоятельства, столь способные умертвить всякую силу духа, – и читатель легко сможет, как смог я, посмотреть на кажущуюся его измену дружбе и верности скорее с чувством печали, нежели гнева.

Август ясно слышал треск бутылки, но не был уверен, что он исходил из трюма. Однако сомнение побудило его продолжать начатое. Он вскарабкался почти до дека кубрика, пользуясь как опорой грузом, и тогда, выждав затишья в килевой качке, позвал меня столь громко, сколь только мог, не считаясь с опасностью быть услышанным наверху. Нужно припомнить, что его голос достиг до меня, но я был до того побежден захватившим меня волнением, что лишился способности ответить. Уверенный, что самые худшие его предположения имели полное основание, он спустился с целью возвратиться к баку, не теряя времени. В поспешности он опрокинул несколько малых ящиков, и этот шум, как можно припомнить, я услышал. Он уже значительно отошел назад, когда падение моего ножа опять заставило его поколебаться. Он тотчас вернулся по своим следам и, вторично перебравшись через груз, громко позвал меня по имени, как и раньше выждав мгновение затишья. На этот раз я обрел голос для ответа. Придя в великую радость от того, что я еще жив, он решил теперь пойти напролом, чтобы достичь меня, не боясь никаких трудностей и опасностей. Быстро выпутавшись из лабиринта нагроможденного хлама, которым он был стиснут, он наконец натолкнуло на проход, обещавший лучшие возможности, и в конце концов после ряда усилий достиг ящика в состоянии полного истомления.

Конец ознакомительного фрагмента.

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Сообщение Артура Гордона Пима (сборник) (Э. А. По, 1838) предоставлен нашим книжным партнёром -

Титульный лист первого издания.

Повествование Арту́ра Го́рдона Пима из Нанта́кета (The Narrative of Arthur Gordon Pym of Nantucket , в русском переводе - «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима») - единственный оконченный роман Эдгара По (1838). Считается одним из самых спорных и загадочных его произведений.

«Повесть» отличается рыхлой структурой и распадается на две неравные части, первая из которых описывает события довольно правдоподобные, а вторая - фантастические. Рассказ (который По пытался выдать за подлинные записки , и не совсем безуспешно) ведётся от имени молодого жителя Нантакета по имени Артур Гордон Пим, который, путешествовал по южным морям.

Сюжет

Спрятавшись вместе со своей собакой на отходящем из гавани Нантакета бриге «Грампус», юный искатель приключений вынужден день за днём проводить в кромешной темноте тесного трюма, так что его разум оказывается на грани помешательства. Собака приносит ему записку товарища, на которой с большим трудом он различает нацарапанные кровью слова: «Хочешь жить, не выходи из убежища».

Как выясняется, на борту взбунтовались матросы. По договорённости со своим другом Пим неожиданно является перед мятежниками под видом привидения покойного моряка и, воспользовавшись их замешательством, перехватывает инициативу вместе с союзниками из числа команды. После жестокой резни на корабле в живых остаются четверо, запасы провизии во время шторма смывает в океан, мимо проплывает корабль с разбросанными по палубе трупами. Для выживания в открытом море Пим со спутниками вынуждены предаваться каннибализму . В конце концов Пим с товарищем оказываются на перевернувшемся судне в окружении голодных акул.

В этом, казалось бы, безнадёжном положении их неожиданно подбирает судно из Ливерпуля, следующее на юг. Преодолев ледяные препятствия, они попадают в необычайно тёплые края поблизости от южного полюса . Там они высаживаются на остров, где живут негры настолько чёрные, что даже зубы у них чёрного цвета, а белого цвета они не знают вовсе. При виде зеркал дикари имеют свойство падать ниц и лежать без движения, закрыв лицо руками.

После того, как все белые на корабле становятся жертвами кровожадных туземцев, Пим со своим спутником прячется в горах на острове, потом, улучив момент, угоняет у дикарей пирогу и вместе с пленённым туземцем держит путь на юг по млечным волнам. С каждым днём становятся жарче, вместо дождя с неба падает «тончайшая белая пыль» вроде пепла. Навстречу путникам «несутся огромные мертвенно-белые птицы».

Мы мчимся прямо в обволакивающую мир белизну, перед нами разверзается бездна, будто приглашая нас в свои объятья. И в этот момент нам преграждает путь поднявшаяся из моря высокая, гораздо выше любого обитателя нашей планеты, человеческая фигура в саване. И кожа ее белее белого.

На этом обрываются ежедневные записи Артура Гордона Пима. В кратком послесловии издатель даёт толкование знаков, обнаруженных Пимом на стенах лабиринта на острове чернозубых людей. По его мнению, эти знаки образуют «эфиопский глагольный корень быть чёрным », «арабский глагольный корень быть белым » и древнеегипетское слово «область юга».

Толкования

На протяжении XIX века единственный роман По считался его безусловной неудачей и переиздавался только в полных собраниях сочинений (да и то без заключительных строк о фигуре в саване). Критики вроде Уоллеса указывали на несовместимость описанных в книге событий с научными данными. Сам По обмолвился о романе лишь однажды, назвав его в частной переписке «преглупой книгой». Не исключено, что во время написания повести он находился под влиянием учения Джона Симмса о Полой Земле .

Общая же переоценка значения «Повести…» в наследии По и в истории американской литературы наметилась в середине XX века. Критики стали обращать внимание на спиралевидную структуру повествования, которой присущ ритм повторений, сходный с набеганием морских волн. Хорхе Луис Борхес считал повествование Пима лучшим из всего, написанного По. Подобно «Случаю на мосту через Совиный ручей» Амброза Бирса и его собственному рассказу «Юг», в путешествии Пима по белому океану можно видеть метафору посмертного угасания сознания рассказчика (или путешествия души к создателю) - если принять тезис о том, что Пим в действительности никуда не сбежал, а погиб при нападении враждебно настроенных негров.

Попытки истолкования романа и его загадочного финала наталкиваются на проблему символизма белого цвета. С ней созвучна глава «Моби Дика » о мистической белизне белого кита: из всех земных цветов только белый - цвет пустоты и небытия - вызывает безотчётный, сверхъестественный ужас. Современные афроамериканские комментаторы во главе с нобелевской лауреаткой Тони Моррисон видят в цветовом символизме По не более, чем отражение его расовых предрассудков , однако существуют и более изощрённые толкования (метафизический ужас автора вызывает белизна чистого листа бумаги).

В России

Впервые на русском языке роман был опубликован в журнале Достоевского «Время » в 1861 году в переводе Егора Моллера. В последующие 50 лет появилось еще 6 переводов, в том числе Михаила Энгельгардта и Константина Бальмонта . Перевод Бальмонта перепечатывается и в наши дни наряду с современным переводом Георгия Злобина. «Повесть…» является подтекстом фантастического романа Бориса Садовского «Приключения Карла Вебера», где также описана экспедиция к Южному полюсу.

Источник

  • Ronald Clark Harvey. The Critical History of Edgar Allan Poe’s The Narrative of Arthur Gordon Pym: A Dialogue with Unreason . Routledge, 1998.

Ссылки

"Повесть о приключениях Артура Гордона Пима из Нантукета (The Narrative of Arthur Gordon Pym of Nantucket). 1 часть."

Повесть о приключениях Артура Гордона Пима из Нантукета, в которой подробно описываются возмущение и жестокая резня на американском бриге "Грампус" в плавании к южным морям; вторичный захват корабля уцелевшими от резни; крушение и ужасные муки голода, постигшие экипаж; спасение его британской шхуной "Джэн Гай"; плавание этого судна в Антарктический океан; его плен и истребление экипажа на островах под 84 южной широты, а равно и невероятные приключения и открытия в дальнейшем плавании к югу, вызванные этим бедственным событием.

Перевод М. Энгельгардта

Предварительные замечания

Возвратившись в Соединенные Штаты несколько месяцев тому назад после ряда необычайных приключений в Южном океане, изложенных на нижеследующих страницах, я познакомился в Ричмонде с кружком джентльменов, которые крайне заинтересовались всем, что я видел в посещенных мною странах, и настойчиво убеждали меня познакомить публику с моим путешествием. Однако разные причины удерживали меня от этого - причины частью личного свойства, касающиеся меня одного, частью иного рода. Между прочим останавливало меня следующее соображение: я не вел журнала в течение большей части путешествия и боялся, что не сумею составить по памяти отчет настолько подробный и связный, что он не только будет, но и покажется истинным, не считая, конечно, тех неизбежных и естественных преувеличений, от которых никто не убережется, излагая ряд событий, оказавших сильнейшее влияние на воображение рассказчика. Другое соображение было такого рода: мои приключения имеют до того чудесный характер, что, не подтвержденные свидетельскими показаниями (остался в живых только один свидетель, да и тот наполовину индеец), найдут доверие разве в моей семье и среди близких друзей, которым известна моя правдивость; публика же, по всей вероятности, сочтет мой рассказ только островной и бессовестной выдумкой. Но главной причиной, заставлявшей меня отклонять предложение приятелей, было недоверие к моим авторским способностям.

В числе джентльменов, заинтересовавшихся моим рассказом, в особенности той частью его, которая относится к Антарктическому океану, был мистер По, редактор "Южного литературного вестника", ежемесячного журнала, издаваемого мистером Томасом В. Уайтом в городе Ричмонде. Он настойчиво убеждал меня составить полный отчет обо всем мною виденном и испытанном, причем возлагал большие надежды на проницательность и здравый смысл публики, уверяя, что сами недостатки (в литературном отношении) моего рассказа придадут ему характер правдивости.

Несмотря на эти доводы, я все не мог решиться. Наконец видя, что со мной ничего не поделаешь, мистер По предложил следующую комбинацию: он сам составит отчет о первой части моих приключений на основании моего рассказа и напечатает его в "Южном вестнике" под видом вымысла. На это я не имел ничего возразить, оговорив только, чтобы мое настоящее имя было сохранено. Таким образом в январской и февральской книжках "Вестника" (1837) явились две главы этого якобы вымышленного рассказа, подписанного именем мистера По, чтобы усилить характер вымысла.

Прием, оказанный этой мистификации со стороны публики, побудил меня составить и напечатать подробное описание всех моих приключений. В самом деле, несмотря на сказочный характер, так искусно приданный первой части отчета, напечатанной в "Вестнике" (причем ни один факт не был искажен или изменен), публика отнюдь не оказалась склонной принимать его за сказку, и мистер По получил несколько писем, выражавших совершенно противоположное мнение. Отсюда я заключил, что факты, изложенные в рассказе, сами по себе представляются вероятными и что, следовательно, мне нечего бояться недоверия публики.

В заключение этого expose (Отчет (фр.).) замечу, что читатель сам увидит, где кончается труд мистера По и начинается мой рассказ. Прибавлю, что и в первых страницах, принадлежащих перу мистера По, нет ни одного вымышленного факта. Указывать же, где начинается мой рассказ, излишне: даже не читавшие "Вестника" увидят это по разнице в стиле.

Нью-Йорк, июль 1838 г.

Мое имя Артур Гордон Пим. Отец мой был почтенный торговец морским товаром в Нантукете, где я родился. Мой дед по матери был стряпчий с хорошей практикой. Он успешно вел свои дела и счастливо спекулировал с акциями Эдгартонского нового банка. Эти и другие аферы доставили ему порядочный капиталец. Ко мне он был привязан, кажется, больше, чем к кому бы то ни было, так что я мог надеяться получить в наследство большую часть его состояния. Когда мне исполнилось шесть лет, он отправил меня в школу старика Рикхетса, однорукого джентльмена, большого чудака - его знают все, кому случалось бывать в Нью-Бедфорде. В его школе я оставался до шестнадцати лет, а затем перешел в школу мистера Э. Рональда. Тут я подружился с сыном мистера Барнарда, капитана корабля, совершавшего рейсы по делам торгового дома Ллойда и Вреденбурга. Мистер Барнард также хорошо известен в Нью-Бедфорде; знаю, что у него есть родственники в Эдгартоне. Его сын Август был двумя годами старше меня. Он плавал с отцом на китобое "Джон Дональдсон" и постоянно рассказывал мне о своих приключениях в южной части Тихого океана. Я часто бывал у него, иногда оставался на целый день и даже на ночь. Мы спали в одной постели, и я не смыкал глаз до рассвета, когда бывало он начнет рассказывать о дикарях острова Тиниана и других мест, где побывал во время плавания. В конце концов я только и думал что о его рассказах, мало-помалу меня обуяла страсть к мореплаванию. Я приобрел за семьдесят пять долларов парусную лодку, называвшуюся "Ариэль". Она была с палубой и каюткой, оснащена как одномачтовое судно, вместимость ее я не помню, но на ней легко могло поместиться десять человек. В этой лодке мы предпринимали самые отчаянные вылазки, и, вспоминая о них, я только удивляюсь, каким чудом я остался жив.

Расскажу об одной такой вылазке в качестве предисловия к длинному и занимательному сообщению. Однажды вечером у мистера Барнарда собрались гости, и мы с Августом хватили по этому случаю лишнего. Как всегда в таких случаях я остался ночевать у него. Ложась спать (гости разошлись около часа ночи), он был, по-видимому, очень спокоен и ни единым словом не заикнулся о своей любимой теме. Прошло с полчаса, я уже стал забываться сном, как вдруг он вскочил и со страшным ругательством поклялся, что никакие Артуры Гордоны в мире не заставят его спать при таком чудесном юго-западном ветре. Я изумился как никогда в жизни, не понимая, о чем он толкует, и подумал, что он просто не помнит себя от вина и водки. Но он очень спокойно заметил, что напрасно я принимаю его за пьяного, что, напротив, никогда в жизни он не был трезвее. Ему только надоело валяться, как собаке, на постели в такую прекрасную ночь, и потому он намерен встать, одеться и покататься на лодке. Не понимаю, что со мной сделалось, но, услыхав эти слова, я так и вздрогнул от радости: его безумная выдумка показалась мне самой разумной и счастливой мыслью. Дул почти ураган, погода стояла холодная: дело было в конце октября. Тем не менее я вскочил с постели, как ужаленный, в каком-то экстазе, и объявил, что я не трусливее его, что мне тоже надоело валяться, как собаке, на постели, и что я также готов на какие угодно выходки и проделки, как любой Август Барнард в Нантукете.

Мы живо оделись и поспешили к лодке. Она стояла у старой ветхой пристани, близ верфи "Панки и К ", стукаясь о тяжелые бревна. Август вскочил в нее и принялся вычерпывать воду, которая наполняла лодку почти до половины. Покончив с этим, мы подняли кливер и грот и смело пустились в море.

Как я уже упомянул, дул сильный ветер с юго-запада. Ночь была ясная и холодная. Август поместился у руля, а я на палубе подле мачты. Мы неслись стремглав и еще не обменялись ни единым словом с тех пор, как оставили верфь. Наконец я спросил своего товарища, куда он думает направиться и когда мы вернемся. Он посвистал и ответил сварливым тоном:

Я направлюсь в открытое море, а ты можешь, если угодно, вернуться домой.

Взглянув на него, я тотчас убедился, что, несмотря на кажущееся безразличие, он находился в сильнейшем возбуждении. Я ясно видел при свете луны, что лицо его белее мрамора и руки дрожат до того, что руль почти не слушается их. Я понял, что дело неладно, и не на шутку встревожился. В то время я еще плохо управлял лодкой и всецело зависел от искусства моего товарища. Ветер как назло усилился, а мы уже вышли почти в открытое море; но я все-таки не хотел выказать трусость и с полчаса еще хранил молчание. Наконец, однако, не выдержал и скачал Августу, что пора бы нам вернуться домой. Как и раньше, он не сразу ответил.

Поспеем, - пробормотал он, наконец, - время есть... домой поспеем.

Я ожидал подобного ответа, но в тоне его слов было что-то особенное, отчего мороз пробежал у меня по телу. Я пристально посмотрел на Августа. Губы его посинели, колени дрожали так, что он вряд ли мог стоять.

Ради Бога, Август, - воскликнул я, не на шутку перепуганный, - что с тобой? В чем дело? Что ты?

Дело! - пробормотал он с изумлением, выпуская руль и падая на дно лодки. - Дело? Ничего - ладно - сам видишь... едем д... д... домой!

Тут мне разом все стало ясно. Я кинулся к нему, приподнял его. Он был пьян, пьян в стельку - не мог ни стоять, ни говорить, ни видеть. Глаза его были совсем стеклянные; и когда я в отчаянии выпустил его, он покатился, как чурбан в воду, на дно лодки. Очевидно, он выпил вечером гораздо больше, чем я думал, и его поведение в постели было результатом той степени опьянения, когда, как при некоторых формах помешательства, человек внешне вроде бы владеет собой и действует сознательно. Холодный ночной воздух произвел свое обычное действие - нервное возбуждение улеглось и смутное сознание опасности, без сомнения, ускорило катастрофу. Теперь он лежал без чувств и, по всей вероятности, должен был пролежать так несколько часов.

Вряд ли можно себе представить мой ужас. Винные пары окончательно улетучились, но тем сильнее было мое смятение и испуг. Я знал, что мне не справиться с лодкой и что бурный ветер и отлив, влекут нас к гибели. Надвигалась буря; у нас не было ни компаса, ни провизии, и если не изменить курс, мы должны будем к утру потерять из виду землю. Эти мысли и рой других, Не менее страшных, с быстротой молнии проносились в моей голове и в первые минуты совершенно парализовали меня. Лодка бешено мчалась, рассекая волны с раздутыми парусами, зарываясь носом в пену. Решительно не понимаю, как она не перевернулась: Август, как я уже сказал, бросил руль, а я был в таком волнении, что не думал за него взяться. К счастью, лодка устояла, а я понемногу овладел собой. Ветер, однако, крепчал с каждой минутой; и всякий раз, как мы рассекали носом волну, она обрушивалась на корму и заливала нас целым потоком. Я до такой степени окоченел, что почти потерял способность чувствовать. Наконец во мне проснулась решимость отчаяния, и, бросившись к мачте, я отпустил парус. Как и следовало ожидать, он вылетел за борт и, намокнув в воде, сломал и утащил за собой мачту. Это обстоятельство спасло нас от неминуемой гибели. С одним кливером я лавировал кое-как против ветра, подвертываясь иногда под вал, но, по крайней мере, избавившись от страха немедленной смерти. Я взялся за руль и стал дышать свободнее, видя, что еще остается надежда на спасение. Август по-прежнему лежал на дне; видя, что ему угрожает опасность захлебнуться, так как вода стояла почти на целый фут, я кое-как приподнял его и, обвязав веревкой вокруг талии, прикрепил другой конец к рым-болту на палубе.

Сделав все необходимое, как умел и насколько позволяло мне мое волнение и окоченевшие руки, я поручил свою участь Богу и решился перенести все, что случится, с твердостью, на какую только был способен.

Внезапно громкий протяжный вопль, точно вырвавшийся из глоток тысячи демонов, наполнил пространство. В жизни не забуду смертельного ужаса, который охватил меня в эту минуту. Волосы мои встали дыбом, кровь застыла в жилах, сердце замерло, и, не успев оглянуться и определить причину этого шума, я повалился без чувств на тело моего товарища.

Очнувшись, я оказался в каюте большого китобойного судна "Пингвин", шедшего в Нантукет.

Несколько человек стояли надо мной; Август, бледный, как смерть, растирал мне руки. Увидев, что я открыл глаза, он разразился бурными восклицаниями восторга и благодарности, вызвавшими смех и слезы среди окружавших меня с виду грубых людей. Вскоре я узнал обстоятельства нашего спасения. На нас налетел корабль, шедший в Нантукет под всеми парусами, какие только можно было распустить при такой погоде. Матросы заметили нашу лодку, но слишком поздно; их-то крик и испугал меня так страшно. Огромный корабль прошел над нами так же легко, как наша лодка прошла бы над перышком. Ни единого крика не раздалось с лодки; послышался только легкий скрип, сливавшийся с ревом ветра и волн, когда наше легкое суденышко нырнуло в воду и прошло под килем своего губителя, больше ничего. Думая, что наша лодка (на которой не видно было мачты) случайно оторвалась от пристани, капитан (Е. Т. Блок из Нью-Лондона) хотел продолжать путь, не придав значения этому случаю. К счастью, двое матросов божились, что заметили в лодке человека, и доказывали, что его еще можно спасти. Возникли препирательства. Блок рассердился и заметил, что "ему нет дела до яичной скорлупы, что корабль он не будет останавливать ради всякого вздора, что коли человек тонет, так, значит, он сам того хотел; и, черт его дери, пусть себе тонет". Но тут вмешался его помощник Гендерсон, справедливо возмутившийся, как и весь экипаж, таким бессердечием. Чувствуя за собой поддержку, он решительно объявил капитану, что тот заслуживает виселицы и что он не послушается, хотя бы его повесили на берегу. Высказав это, он прошел на корму, толкнув Блока (который побледнел и молча отвернулся), и, схватив руль, скомандовал твердым голосом: "Становись под ветер!" Люди бросились по местам, и корабль круто повернул. Все это длилось минут пять, так что почти не оставалось надежды на спасение людей, бывших в лодке, если предположить, что в ней были люди. Тем не менее, как уже известно читателю, и я, и Август были спасены благодаря двум счастливым случайностям, почти непостижимым, какие приписываются благочестивыми и мудрыми людьми вмешательству Провидения. Пока корабль поворачивался, Гендерсон велел спустить лодку и соскочил в нее с двумя матросами, видевшими в лодке людей. Лишь только они отчалили от корабля с подветренной стороны, корабль сильно накренился к ветру, и Гендерсон, вскочив, крикнул своим матросам: "Греби назад!" Он ничего не прибавил к этому и только кричал: "Греби назад! Греби назад!" Матросы изо всех сил налегли на весла, но в это время корабль повернулся и быстро двинулся вперед, хотя экипаж торопился убрать паруса. Помощник, несмотря на всю опасность этой попытки, ухватился за ванпутенсы на борту судна. Корабль снова качнуло так, что правая сторона обнаружилась почти до киля, - тут выяснилась причина криков Гендерсона. На гладком и блестящем дне корабля (он был обшит медью) виднелась человеческая фигура, повисшая самым странным образом и бившаяся о корпус корабля при каждом его движении. После нескольких неудачных попыток в те минуты, когда корабль накренялся, и с риском потопить лодку, я был освобожден из своего опасного положения и поднят на корабль. Оказалось, что гвоздь, выдававшийся из корпуса корабля, зацепил меня в то время, когда мое тело проходило под килем. Шляпка гвоздя прорвала воротник моей зеленой байковой куртки и зацепила меня за шею, пройдя между двумя сухожилиями, как раз под правым ухом. Меня тотчас уложили в постель, хотя я не подавал ни малейших признаков жизни. На корабле не было медика. Капитан, однако, отнесся ко мне очень внимательно, вероятно, желая загладить в глазах экипажа свое жестокое поведение.

Тем временем Гендерсон снова отчалил от корабля, хотя ветер превратился в настоящий ураган. Вскоре он увидел обломки лодки, а одному из матросов послышался крик о помощи среди завываний бури. Это побудило смелых моряков продолжать свои поиски в течение получаса, хотя капитан Блок несколько раз давал им сигнал вернуться, а хрупкое суденышко ежеминутно подвергалось страшной опасности. В самом деле, трудно понять, как могла уцелеть такая маленькая лодочка. Впрочем, она предназначалась для охоты на китов и, как я узнал потом, была устроена наподобие спасательных лодок в Уэльсе, то есть имела отделения, наполненные воздухом.

Видя, что поиски остаются тщетными, моряки решили вернуться. Но в эту самую минуту послышался слабый крик, и мимо них мелькнула какая-то черная масса; они погнались за ней и поймали ее. Это была палуба "Ариэля". Август бился подле нее, по-видимому, в смертельных муках, Схватив его, они убедились, что он привязан к палубе веревкой. Если припомнит читатель, это я привязал его к рым-болту, чтобы поддержать в сидячем положении, - в результате моя выдумка спасла ему жизнь. "Ариэль" был сколочен кое-как и, попав под корабль, разбился на куски; палуба оторвалась от остова лодки и всплыла (как и остальные обломки, без сомнения) на поверхность. Август всплыл вместе с ней и таким образом ускользнул от гибели.

Спустя более часа после того, как его подняли на корабль, Август пришел наконец в себя и понял, что случилось с лодкой. Он помнил, что пришел в себя под водой, где вертелся с поразительной быстротой, чувствуя, что какая-то веревка обматывается вокруг его шеи. Минуту спустя он понял, что быстро поднимается наверх, но тут голова его стукнулась обо что-то жесткое, и он снова потерял сознание. Затем опять очнулся, и тут уже мысли его несколько прояснились, хотя все еще оставались смутными и туманными. Он понимал теперь, что случилось какое-то несчастье и что он находится в воде, хотя рот его оказался на поверхности и он мог дышать довольно свободно. Вероятно, в эту минуту палуба неслась по ветру, увлекая его за собой, причем он лежал на спине. В этом положении он, конечно, не мог утонуть. Но вот волна бросила его на палубу, за которую он и уцепился с криком о помощи. За минуту перед тем как мистер Гендерсон увидел его, он выпустил палубу и скатился в море, считая себя погибшим. Все это время он ни разу не вспомнил ни об "Ариэле", ни об обстоятельствах, приведших к этому несчастью. Смутное чувство ужаса и отчаяния всецело овладело его душой. Когда наконец он был вытащен из воды, сознание снова оставило его, и только через час он опомнился. Что касается меня, то я был возвращен к жизни из состояния, граничившего со смертью (и то лишь через три с половиной часа после того, как все средства были перепробованы) посредством сильного растирания фланелью с горячим маслом: средство, рекомендованное Августом. Рана на моей шее, хотя и ужасная с виду, оказалась неопасной и скоро зажила.

"Пингвин" вошел в гавань около девяти часов утра, выдержав сильнейший шквал, какой когда-либо случался близ Нантукета. Мы с Августом явились в дом мистера Барнарда как раз к завтраку, который, к счастью для нас, запоздал благодаря вчерашней попойке. Кажется, присутствовавшие были слишком утомлены, чтобы обратить внимание на наш изможденный вид, который бросился бы в глаза при мало-мальски внимательном наблюдении. Впрочем, школьники - истинные виртуозы по части обмана, и вряд ли кому-нибудь из наших нантукетских друзей пришло в голову, что ужасная история, о которой рассказывали в городе матросы, потопившие будто бы целый корабль с экипажем человек в тридцать-сорок, имела какое-либо отношение к "Ариэлю", ко мне или к моему спутнику. Мы же часто говорили об этом происшествии, но не могли вспоминать о нем без ужаса. Август откровенно сознался, что никогда в жизни не испытывал такого адского чувства, какое испытал в нашей маленькой лодочке в ту минуту, когда понял степень своего опьянения и убедился, что не справится с ним.

Можно было бы думать, что катастрофа, о которой я только что рассказал, охладит мою едва зародившуюся страсть к морю. Напротив, никогда еще я не испытывал такой жажды к приключениям, которыми полна жизнь моряка, как спустя неделю после нашего чудесного избавления. Этот короткий период времени оказался совершенно достаточным, чтобы изгладить из моей памяти мрачные и осветить самым ярким светом увлекательные и живописные стороны нашего опасного предприятия. Наши беседы с Августом каждый день становились оживленнее и интереснее. Его рассказы о морских приключениях (теперь я подозреваю, что добрая половина их была чистым враньем) действовали возбуждающим образом на мой восторженный темперамент и мое мрачное, но пылкое воображение. Как это ни странно, но именно картины ужасных страданий и отчаяния всего сильнее разжигали мою страсть. Светлая сторона жизни моряка не особенно трогала меня. Я только и бредил кораблекрушениями и голодом, смертью или пленом у варварских племен, жизнью, полной горя и слез на какой-нибудь пустынной скале, затерянной в безбрежном, неведомом океане. Подобные грезы или желания, свойственны, как я убедился впоследствии, всем вообще меланхоликам; но в то время я принимал их за пророческие указания судьбы, которые мне надлежит выполнить. Август вполне разделял мой образ мыслей. По всей вероятности, наша тесная дружба до известной степени сроднила наши характеры.

Спустя полтора года после катастрофы с "Ариэлем" фирма "Ллойд и Вреденбург" (кажется, находившаяся в связи с домом Эндерби в Ливерпуле) занялась починкой и снаряжением брига "Грампуса" для ловли китов. Это была старая ветхая посудина, почти негодная для плавания даже после починки. Не знаю, почему именно это судно выбрали вместо хороших, новых судов, принадлежащих тем же владельцам. Мистер Барнард был назначен капитаном, Август отправлялся вместе с ним. Пока шла починка, он не раз уговаривал меня воспользоваться этим прекрасным случаем удовлетворить мою страсть к путешествиям. Я-то был не прочь, но устроить это дело оказалось нелегко. Отец мой не высказывался решительно против путешествия; но с матерью начиналась истерика всякий раз, как речь заходила об этом плане; а главное, дедушка, от которого я ждал таких великих и богатых милостей, поклялся, что не оставит мне ни гроша, если я только заикнусь еще раз о своем намерении. Впрочем, эти затруднения не могли поколебать мое решение, напротив - только подливали масла в огонь. Я решил отправиться во что бы то ни стало и, сообщив об этом Августу, обсудил вместе с ним способ осуществления моих желаний. В то же время я перестал говорить с родными о путешествии и так усердно предался обычным занятиям, словно и думать забыл о своем плане. Впоследствии я не раз с неудовольствием и удивлением вспоминал о моем тогдашнем поведении. Только жгучее, неутолимое желание осуществить наконец давно лелеянную мечту могло побудить меня на такое глубокое лицемерие, - лицемерие, пронизывавшее все мои слова и действия в течение столь долгого времени.

Вознамерившись обмануть родных, я, понятное дело, должен был предоставить многое Августу, который постоянно бывал на "Грампусе", устраивая каюту для отца и трюм. По вечерам мы сходились и толковали о своих надеждах. Так прошло около месяца, а мы еще не придумали никакого путного плана. Наконец он объявил мне, что нашел способ уладить дело. У меня был родственник в Нью-Бедфорде, некий мистер Росс, в доме которого я гостил иногда по две, по три недели. Бриг должен был отплыть в половине июня (1827), и вот мы решили, что за день или за два до отплытия мой отец получит записку от мистера Росса с приглашением мне приехать недели на две к Роберту и Эммету - его сыновьям. Август взялся написать и доставить эту записку. Затем вместо того, чтобы ехать в Нью-Бедфорд, я отправлюсь к моему товарищу, который спрячет меня на "Грампусе". Он обещал снабдить мое убежище всем необходимым для того, чтобы с удобством провести в нем несколько дней, в течение которых мне нельзя будет показаться на палубе. Когда бриг отойдет от берега настолько, что уже нельзя будет вернуться, я водворюсь в каюте; что касается отца Августа, - говорил мой приятель, - то он только посмеется этой шутке. Затем с каким-нибудь встречным кораблем можно будет послать письмо моим родителям с объяснением всего случившегося.

Наконец наступила середина июня; все было приготовлено, записка написана, доставлена по адресу, и однажды утром в понедельник я вышел из дома, направляясь якобы на нью-бедфордский пакетбот. Август поджидал меня на углу улицы. Решено было, что я спрячусь где-нибудь до вечера и только с наступлением темноты проскользну на бриг. Но мы решили, что это можно сделать сейчас же, так как нам благоприятствовал густой туман. Август пошел на пристань, а я следовал за ним на некотором расстоянии, завернувшись в толстый матросский плащ, который он захватил для меня. Только что мы свернули за угол за колодцем мистера Эдмунда, как передо мной очутился, глядя на меня во все глаза, - кто бы вы думали? - сам старый мистер Петерсон, мой дедушка!

Господи Боже мой, Гордон! - сказал он после некоторой паузы. - Что это? Что это такое? С какой стати ты нарядился в эту грязную хламиду?

Сэр, - отвечал я, принимая вид негодующего изумления и стараясь говорить самым грубым голосом, - вы жестоко ошибаетесь, во-первых, мое имя вовсе не Гордон, а во-вторых, как ты смеешь, старый бродяга, называть мое новое пальто грязной хламидой?

Не могу вспомнить без смеха, какое курьезное действие произвела эта милая реплика на старого джентльмена. Он отступил шага на два или на три, побледнел, потом побагровел, сдернул с носа очки, опять надел их и кинулся на меня, замахнувшись зонтиком. Но тут же опомнился, повернулся и поплелся по улице, трясясь от злобы и бормоча себе под нос:

Никуда не годятся... Новые очки... Думал, Гордон... Проклятый морской волк.

Счастливо избежав опасности, мы продолжали путь с большой осторожностью и благополучно добрались до места назначения. На корабле оказалось всего несколько матросов, да и те были заняты на баке. Капитан Барнард, как нам было известно, находился в конторе "Ллойд и Вреденбург", где должен был остаться до позднего вечера, так что с этой стороны нам не угрожала никакая опасность. Август первый поднялся на палубу, а за ним последовал и я, незамеченный матросами. Мы тотчас же спустились в каюту, которая оказалась пустой. Помещения на бриге были устроены очень комфортабельно, даже роскошно для китобойного судна. Тут были четыре офицерских каюты с широкими и удобными кроватями. Я заметил также прекрасный камин; полы в капитанской и офицерских каютах были устланы толстыми дорогими коврами. Высота кают была не менее семи футов. Словом, все оказалось гораздо удобнее и лучше, чем я ожидал. Август, впрочем, не позволил мне долго прохлаждаться, заметив, что нужно спрятаться как можно скорей. Он провел меня в свою каюту на левой стороне брига. Войдя, он запер за собою дверь на ключ. Мне казалось, что я никогда еще не видал такой чудесной комнатки. Она имела десять футов в длину. В ней находилась только одна кровать - большая и удобная, как те, что я видел раньше; стол, стул и висячая полка с книгами, преимущественно по морской части. Кроме того, было много других мелочей, между прочим, и шкафик или погребец с разными разностями по съестной и питейной части.

Август надавил пальцами одно место на ковре, под которым кусок пола был вырезан, а затем вложен обратно. Когда Август нажал этот квадрат, он приподнялся так, что можно было засунуть палец между ним и полом. Таким образом можно было поднять трап (ковер был прибит к нему гвоздиками) и спуститься в трюм. Август зажег спичкой маленькую восковую свечку, вставил ее в потайной фонарь и спустился в трап, сказав мне, чтобы я следовал за ним. Я повиновался, и он закрыл за нами крышку при помощи гвоздя, вбитого с нижней стороны; ковер, разумеется, занял свое прежнее положение на полу и таким образом всякие следы отверстия исчезли.

Фонарик бросал такой слабый свет, что я с трудом пробирался среди всевозможного хлама. Мало-помалу, однако, глаза мои освоились с окружающим полумраком, и я пошел смелее, держась за моего товарища. Наконец, после продолжительной ходьбы по лабиринту бесчисленных узких проходов он привел меня к окованному железом ящику вроде тех, которые употребляются иногда для упаковки дорогого фаянса. Он был в четыре фута высотой, в шесть длиной, но очень узок. На нем стояли два больших пустых бочонка из-под масла, а сверху лежали циновки, нагроможденные до самого потолка. Кругом были навалены всевозможные вещи, корабельные припасы, корзины, коробы, бочки, тюки, так что я решительно не понимал, как мы ухитрились добраться до ящика. Впоследствии я узнал, что Август нарочно нагружал этот трюм, желая устроить для меня надежное Убежище, и в этом помогал ему только один человек, который должен был остаться на берегу.

Мой друг указал мне, что стенка на одном конце ящика вынималась. Он вынул ее, и я с большим удовольствием увидел свое убежище. Дно ящика было прикрыто матрацем, взятым с одной из кроватей в каюте, кроме того, тут были различные запасы, какие только оказалось возможным поместить в таком маленьком пространстве, где я все-таки мог сидеть или вытянуться во всю длину. В числе прочих вещей тут было несколько книг, перо, чернила, бумага, три одеяла, большая кружка воды, бочонок морских сухарей, три или четыре больших болонских колбасы, огромный окорок, кусок холодной баранины и полдюжины бутылок с вином. Я немедленно расположился в своей маленькой квартирке и уж конечно с большим удовольствием, чем любой монарх располагался когда-нибудь в новом дворце. Август объяснил мне, как пользоваться задвигающейся стенкой ящика и, подняв к потолку фонарик, показал протянутую под потолком черную веревку. Эта веревка проходила от моего убежища по всем проходам к гвоздю в люке. Посредством этой веревки я мог добраться до люка без всякой помощи с его стороны, если б какой-нибудь непредвиденный случай помешал ему вывести меня. Затем он ушел, оставив мне фонарь с порядочным запасом свечей и спичек и обещал приходить ко мне, как только представится возможным сделать это незаметно. Это происходило 17 июня. Я оставался в своей конурке три дня и три ночи (по приблизительному расчету) почти безвыходно, - вылез только раза два, чтобы немножко поразмять члены. В течение этого периода я ни разу не видел Августа, но не особенно беспокоился по этому поводу, зная, что бриг может с минуты на минуту сняться с якоря и что в суматохе отъезда моему другу трудно найти удобный случай пробраться ко мне. Наконец я услышал, как люк отворился и снова захлопнулся, и Август вполголоса спросил меня, как я себя чувствую и не нужно ли мне чего-нибудь.

Ничего не нужно, - отвечал я, - мне отлично: скоро ли бриг снимется с якоря?

Через полчаса, не больше, - отвечал он. - Я зашел известить тебя об этом и предупредить, чтобы ты не тревожился моим отсутствием. Мне нельзя будет навещать тебя... может быть, дня три или четыре. Наверху все в порядке. Когда я уйду и закрою люк, проберись к нему по веревке, ты найдешь мои часы на гвозде. Они пригодятся тебе - ведь ты не можешь следить за временем. Я уверен, что ты не знаешь, сколько времени провел в этой норе - всего три дня - сегодня у нас двадцатое. Я бы сам принес тебе часы, да боюсь, меня того и гляди хватятся.

С этими словами он ушел. Час спустя я заметил, что бриг движется, и поздравил себя с началом путешествия. Довольный этим, я решился выжидать спокойно, пока естественный ход событий не позволит мне променять этот ящик на более просторное, хотя вряд ли более удобное помещение в каюте. Прежде всего я позаботился достать часы. Зажегши свечку, я пробрался с помощью веревки по бесчисленным извилинам, причем несколько раз убеждался, что пройдя изрядное пространство, оказывался шага на два, на три позади того места, где был раньше. Наконец я добрался до гвоздя, взял часы и благополучно вернулся на прежнее место. Затем я рассмотрел книги, так предупредительно оставленные мне Августом, и выбрал путешествие Льюиса и Кларка к устью Колумбии. Я читал несколько времени, но вскоре стал дремать и, погасив свечку, заснул спокойным сном.

Проснувшись, я не сразу опомнился и сообразил, где нахожусь. Мало-помалу, однако, я вспомнил все, зажег свечку и посмотрел на часы, но они остановились, и я не мог определить, сколько времени длился мой сон. Мои члены совсем онемели, так что пришлось вылезти из ящика и поразмяться. Почувствовав внезапно волчий аппетит, я вспомнил о баранине, которую уже пробовал раньше и нашел превосходной. Каково же было мое удивление, когда я убедился, что она совершенно протухла. Это обстоятельство не на шутку встревожило меня, так как, сопоставляя его с расстройством мыслей в первые минуты пробуждения, я начинал думать, что проспал очень долго. Может быть, это зависело отчасти от удушливой атмосферы трюма, которая в конце концов могла привести к самым печальным последствиям. Голова моя жестоко болела; дышал я с трудом, и меня осаждали самые мрачные мысли. Тем не менее я не решился поднять тревогу, ограничился тем, что завел часы, и покорился судьбе.

В течение следующих томительных суток никто не явился ко мне на помощь, и я не мог не обвинять Августа в грубой небрежности. Больше всего тревожил меня недостаток воды: в кружке оставалось не более полупинты, а меня томила жестокая жажда, так как приходилось питаться колбасой. Я чувствовал себя очень скверно и решительно не мог читать. Меня клонило ко сну, но я боялся заснуть, думая, нет ли в спертом воздухе трюма какого-нибудь ядовитого начала вроде угара. Между тем качка корабля показывала мне, что мы уже находимся в открытом море, а глухой гул свидетельствовал о сильном ветре. Я не мог объяснить себе отсутствие Августа. Без сомнения, мы отплыли уже так далеко, что я мог бы выйти. Очевидно, что-нибудь случилось с ним, но я не мог себе представить никакой причины, которая заставила бы его так долго держать меня в заключении, Разве только он скоропостижно скончался или упал за борт. Но ум отказывался верить этому. Может быть, противный ветер задерживал нас поблизости от Нантукета. Но и это предположение не выдерживало критики, потому что в таком случае бриг накренялся бы в разные стороны, между тем он все время шел, наклонившись вправо, следовательно, под ветром слева кормы. Притом, если даже мы находились поблизости от нашего острова, почему Август не зашел уведомить меня об этом? Раздумывая таким образом о своем одиноком и безутешном положении, я решил подождать еще сутки, а затем, если помощи не будет, пробраться к люку и либо вступить в переговоры, либо, по крайней мере, подышать свежим воздухом и раздобыть воды в каюте. Обдумывая это решение, я несмотря на все старание не спать погрузился в глубокий сон или, скорее, оцепенение. Я видел самые ужасные сны. Всевозможные бедствия и ужасы обрушивались на меня. Между прочим мне чудилось, будто меня душат огромными подушками какие-то безобразные и свирепые демоны. Чудовищные змеи обвивались вокруг меня и пристально смотрели мне в лицо своими зловещими сверкающими глазами. Безграничные, безотрадные, мрачные пустыни расстилались вокруг меня. Огромные стволы серых голых деревьев тянулись бесконечными рядами всюду, куда хватал глаз. Их корни исчезали в черных неподвижных и мрачных водах безбрежного болота. Эти странные деревья казались одаренными человеческой жизнью и, размахивая своими голыми ветвями, молили о пощаде безмолвные воды жалобными голосами, полными муки и отчаяния. Сцена изменилась: я стоял нагой и одинокий на жгучем песке Сахары. У ног моих лежал скорчившись свирепый тропический лев. Вдруг его дикие глаза открылись и уставились на меня. Судорожным прыжком он вскочил на ноги и оскалил свои страшные зубы. В ту же минуту из его багровой глотки вырвался рев, подобный грому небесному, и я упал на землю. Задыхаясь в пароксизме ужаса, я наконец очнулся. Нет, это не был только сон. Теперь я владел своими чувствами. Лапы какого-то громадного зверя давили мою грудь, его жаркое дыхание касалось моего лица, страшные белые клыки блестели во мраке. Если бы даже тысяча жизней зависела от одного моего движения или слова, я не мог бы ни пошевелиться, ни крикнуть. Чудовище оставалось в одном и том же положении, не проявляя никаких враждебных намерений, а я лежал под ним беспомощный и, как мне казалось, на волоске от смерти. Я чувствовал, что душевные и телесные силы оставляют меня, что я гибну и гибну просто от страха. Мой разум мешался, смертная тоска овладела мною, в глазах темнело, даже огненные зрачки чудовища потускнели. Сделав страшное усилие, я обратился с молитвой к Богу и приготовился к смерти. Звук моего голоса, по-видимому, разбудил бешенство зверя. Он кинулся на мое тело и, к величайшему моему изумлению, принялся лизать мое лицо и руки с глухим и тихим визгом, со всеми признаками радости и нежности! Я был поражен, ошеломлен, но не мог не узнать особенный визг моего ньюфаундленда Тигра и его манеру ласкаться. Это был он. Кровь разом прихлынула к моим вискам, невыразимое одуряющее чувство избавления и возрождения овладело мной. Я быстро приподнялся на матраце, обвил руками шею моего верного спутника и друга, и тяжесть, так долго угнетавшая мое сердце, разрешилась потоком жарких слез.

Как и в прошлый раз, мои мысли шли вразброд. Долго я не мог ничего сообразить, но мало-помалу мыслительные способности вернулись ко мне, и я припомнил все, что со мной случилось. Присутствие Тигра оставалось для меня непонятным, и после тщетных попыток объяснить себе это обстоятельство я должен был отказаться от намерения и только радовался, что пес разделяет мое тоскливое уединение и утешает меня своими ласками. Большинство людей любят своих собак, но я питал к Тигру чувство более сильное, чем обыкновенная привязанность и, надо сказать правду, вполне заслуженное. В течение семи лет он был моим неразлучным спутником и много раз обнаруживал благородные качества, за которые мы ценим это животное. Я выручил его еще щенком из лап негодного уличного мальчишки в Нантукете, тащившего собаку в воду с петлей на шее: три года спустя Тигр заплатил мне свой долг, избавив меня от дубины уличного вора.

Приложив к уху часы, я убедился, что они вторично остановились; это ничуть не удивило меня, так как я был уверен, что проспал, как и в прошлый раз, очень долго; сколько именно времени - этого я, конечно, не мог решить. Меня била лихорадка, томила нестерпимая жажда. Я ощупью разыскал в ящике кружку с водой, так как свеча в фонаре сгорела дотла, а спички не попадались мне под руку. Отыскав кружку, я убедился, что она пуста; видно, Тигр соблазнился и вылакал воду; он же съел и остатки баранины, обглоданная кость валялась у входа в ящик. Тухлой баранины я не жалел, но сердце замирало при мысли о воде. Я чувствовал страшную слабость, так что дрожал как в лихорадке при малейшем движении или усилии. В довершение моих мучений бриг раскачивался и ходил ходуном, бочки из-под масла, лежавшие на моем ящике, каждую минуту грозили слететь и загородить мне дорогу. Морская болезнь тоже донимала меня жестоко. Ввиду всех этих обстоятельств я решил немедленно пробраться к люку, пока еще не утратил окончательно силы. Остановившись на этом решении, я снова принялся шарить спички и восковые свечи. Спички я скоро нашел, но свечи не попадались мне под руку (хотя я хорошо помнил, в каком месте положил их), - и потому, прекратив поиски, я велел Тигру лежать смирно, а сам отправился к люку.

Тут еще яснее обнаружилась моя слабость. Я с величайшими усилиями пробирался ползком, и часто мои члены внезапно ослабевали до того, что я падал ничком, близкий к обмороку, Тем не менее я упорно тащился вперед, содрогаясь при мысли лишиться чувств в каком-нибудь из этих узких проходов, что, разумеется, повлекло бы за собой неминуемую смерть. Наконец, ринувшись вперед отчаянным усилием, я стукнулся лбом об острый угол окованного железом ящика. Удар оглушил меня на несколько минут, а затем я с невыразимым отчаянием убедился, что ящик, свалившийся вследствие качки корабля, совершенно загородил мне путь. Никакими усилиями не мог я сдвинуть его хоть на один дюйм, так плотно засел он среди окружающих тюков. Мне оставалось только либо искать, несмотря на свою слабость, другой путь, либо перелезть через ящик. Первый способ представлял столько затруднений и опасностей, что я не мог подумать о нем без дрожи. При моем душевном и телесном изнеможении я бы непременно сбился с пути и погиб жалкой смертью в лабиринте ходов и закоулков трюма. Итак, собравшись с силами, я попытался, не теряя времени, перелезть через ящик.

Встав на ноги, я убедился, что эта задача еще труднее, чем казалось моему напуганному воображению. С каждой стороны у моего прохода возвышалась сплошная стена тяжелой клади, которая при малейшем толчке могла обрушиться мне на голову или загородить обратный путь. Ящик, находившийся предо мной, был очень высок и массивен; я тщетно старался уцепиться за его верхний угол, да если бы это и удалось, у меня не хватило бы силы подняться на руках и перелезть через ящик. Наконец, напрягши все силы, чтобы сдвинуть его, я почувствовал, что одна из досок поддается. Оказалось, что она держится очень слабо. С помощью перочинного ножа я отодрал ее, хотя и не без труда, совсем и, пробравшись в отверстие, убедился, к своей великой радости, что с противоположной стороны ящик был открыт, - иными словами, крышки вовсе не было. После этого я без особенных затруднений добрался до гвоздя. С бьющимся сердцем я выпрямился и слегка надавил на люк. Вопреки моим ожиданиям он не поддавался, и я надавил сильнее, все еще опасаясь застать кого-нибудь постороннего в каюте Августа. К моему удивлению люк все-таки не поддавался, так что я не на шутку встревожился, вспомнив, как легко он открывался раньше. Я сильно толкнул его - не поддается! Налег изо всей силы - ничего не выходит! Уперся с бешенством, с яростью, с отчаянием - все мои усилия остались тщетными. Очевидно, отверстие было замечено и забито гвоздями, или над ним поместили тяжесть, которую я не в силах был сдвинуть.

Невыразимый ужас и отчаяние овладели мной. Тщетно я пытался уразуметь вероятную причину моего погребения заживо. Я не мог собраться с мыслями и, повалившись на пол, предался самому мрачному отчаянию; мне уже чудились муки голода, жажды, удушья, все ужасы, терзающие погребенного заживо. Наконец присутствие духа до некоторой степени вернулось ко мне. Я встал и принялся ощупывать пальцами щели или скважины люка. Отыскав их, я стал всматриваться, не проникает ли сквозь них свет из каюты; но его не было заметно. Тогда я просунул в щель острие перочинного ножа, - оно наткнулось на какое-то препятствие. Царапая его ножом, я убедился, что это железо и именно, судя по особенному волнистому движению лезвия, - железная якорная цепь. Теперь мне оставалось только вернуться к моему ящику и там либо покориться своей печальной судьбе, либо собраться с мыслями и придумать какой-нибудь способ избавления. Я тотчас пустился в обратный путь и после бесчисленных затруднений добрался до ящика. Когда я в изнеможении растянулся на матраце, Тигр улегся рядом со мной, по-видимому, желая утешить или ободрить меня своими ласками.

Наконец внимание мое было привлечено его странным поведением. Полизав несколько минут мое лицо и руки, он внезапно останавливался и испускал легкий визг. Протягивая руку, я всякий раз убеждался, что он лежит на спине, задрав лапы кверху. Я никак не мог объяснить себе это странное поведение. Видя его беспокойство, я подумал, нет ли у него какой-нибудь раны или ушиба, и тщательно ощупал его лапы, но они, по-видимому, были совершенно здоровы. Тогда, решив, что он голодает, я дал ему кусок ветчины, которую он проглотил с жадностью, но тем не менее продолжал свои загадочные действия. Наконец я решил, что он, подобно мне, томится жаждой, и совсем было успокоился на этом объяснении, когда мне пришло в голову, что я ощупал только его лапы, а между тем рана могла находиться на туловище или на голове. Я снова принялся ощупывать его; на голове ничего не нашел, но, проводя рукой по спине, заметил, что в одном месте шерсть как-то взъерошилась. Оказалось, что в этом месте был шнурок, опоясывавший его туловище. При более тщательном исследовании я нашел узелок, в котором, по-видимому, была завязана бумажка, приходившаяся как раз под левым плечом животного.

У меня тотчас мелькнула мысль, что это записка от Августа, что какой-нибудь непредвиденный случай помешал ему освободить меня из заточения и он придумал этот способ уведомить меня о положении дел. Дрожа от нетерпения, я вновь принялся отыскивать спички и свечи. Я смутно припоминал, что упрятал их очень тщательно перед тем, как улегся спать, и до своего путешествия к люку хорошо помнил, в каком месте положил их. Но теперь я тщетно старался припомнить это место и целый час провел в бесплодных поисках. Вряд ли когда-нибудь я испытывал такое адское беспокойство и нетерпение. Наконец, ощупывая всюду (и случайно высунув голову из ящика), я заметил какой-то странный свет. Изумленный, я попытался добраться до него, так как он находился неподалеку от меня. Но, сдвинувшись с места, я потерял из вида свет и, только приняв прежнюю позу, поймал его снова. Тогда я стал осторожно водить головой из стороны в сторону и вскоре убедился, что, двигаясь потихоньку в направлении, противоположном тому, которое я принял в первый раз, могу приблизиться к свету, не потеряв его из вида. Добравшись до него по извилистым, узким проходам, я убедился, что свет исходит от спичек, валявшихся на пустом опрокинутом бочонке. Я недоумевал, каким образом они попали сюда, когда рука моя нащупала два или три комка воска, очевидно, изжеванного собакой. Я тотчас догадался, что она сожрала весь мой запас свечей, и потерял всякую надежду прочесть письмо Августа. Незначительные остатки воска так перемешались с сором, что я не мог извлечь из них никакой пользы и бросил их без внимания. От спичек осталось всего две-три головки фосфора; я подобрал их и вернулся к ящику, где Тигр оставался все время.

Я не знал, что предпринять дальше. В трюме было так темно, что я не мог рассмотреть свою руку, даже когда подносил ее к самому лицу. Белый клочок бумаги был едва различим, и только когда я смотрел на него не прямо, а искоса. Можно судить по этому, как темно было в трюме. По-видимому, записке моего друга, если только это была его записка, суждено было окончательно истерзать мою и без того измученную душу. Тщетно я придумывал всевозможные способы раздобыть свет, способы один другого нелепее, какие могут прийти в голову разве курильщику опиума и кажутся ему то удивительно разумными, то никуда не годными, смотря по тому, рассудок или воображение берут верх. Наконец у меня мелькнула мысль, показавшаяся мне вполне рациональной, так что я только подивился, как не пришла она раньше. Я положил бумажку на переплет книги и натер ее кусочками фосфора, которые нашел в бочонке. Бумага немедленно засветилась ярким светом, и если бы на ней было написано что-нибудь, я, без сомнения, прочел бы без труда. Но ни единой буквы!.. Белая, гладкая бумага и больше ничего. Через несколько мгновений свет мало-помалу замер, и сердце мое замерло вместе с ним.

Я уже говорил, что перед этим мой ум был близок к состоянию полного помешательства. Были, конечно, минуты совершенной ясности и пробуждения энергии, но очень редко. Надо помнить, что я в течение многих дней дышал зачумленной атмосферой замкнутого трюма на китобойном судне при очень скудном запасе воды. В течение последних четырнадцати-пятнадцати часов я вовсе не пил и не спал. Соленое мясо было моей единственной пищей после порции баранины; правда, у меня имелись еще сухари, но они были так сухи и жестки, что положительно не шли в мою пересохшую и распухшую глотку. Я был в жару и, вероятно, не на шутку болен. Только этим и объясняйся, как мог я провести несколько часов в состоянии самого Жалкого отчаяния и лишь тогда сообразить, что следовало посмотреть и другую сторону бумажки. Не пытаюсь изобразить бешенство (так как гнев господствовал над всеми остальными чувствами), овладевшее мною, когда мысль об этой оплошности внезапно озарила меня. Само по себе упущение было бы нетрудно исправить, если бы не моя безумная, ребяческая выходка: увидев, что на бумаге ничего не написано, я разорвал ее на клочки и бросил их, так что теперь не мог найти.

Однако сообразительность Тигра помогла мне справиться с самой трудной частью задачи. Найдя после долгих поисков клочок бумаги, я поднес его к морде Тигра и старался дать ему понять, что он должен разыскать остальные. К моему изумлению (так как я никогда не обучал его разным штукам, которыми славятся его собратья), он, по-видимому, сразу понял, что мне нужно и, пошарив кругом, вскоре принес мне другой довольно большой клочок. Сделав это, он приостановился, тыкаясь носом в мою руку, как будто ожидая моего одобрения. Я погладил его по голове, и он снова отправился на поиски. Прошло несколько минут, пока он вернулся, - зато на этот раз принес мне третий и последний клочок бумаги, которую я разорвал только на три части. К счастью, мне не трудно было отыскать оставшиеся кусочки фосфора - по свету, который они испускали. Затруднения, которые я испытал, выучили меня осторожности, и я хорошенько подумал, прежде чем приступил к делу. По всей вероятности, что-нибудь было написано на той стороне бумаги, которую я не рассматривал, но где же эта сторона? Сложив куски вместе, я мог быть уверенным, что слова (если только они есть) окажутся все на одной стороне в той же связи, как были написаны, - но на какой именно стороне? Необходимо было выяснить это обстоятельство, потому что остатков фосфора не хватило бы на третью попытку, если бы вторая не удалась. Я разложил бумагу на переплете книги, как раньше, и в течение нескольких минут обдумывал, как приняться за дело. Наконец мне пришло в голову, что на исписанной стороне могут оказаться какие-нибудь неровности, которые можно заметить при тщательном ощупывании. Я немедленно приступил к делу и осторожно провел пальцем по бумаге, - ничего особенного не было заметно, тогда я перевернул бумажку, снова провел по ней пальцем и заметил слабый, чуть видный свет. Он мог исходить только от частичек фосфора, которым я натирал бумагу в первый раз. Стало быть, записка, если только она была, находилась на противоположной стороне. Я снова перевернул бумагу и повторил свой прежний опыт. Когда я натер ее фосфором, она засветилась ярким светом, и мне сразу бросились в глаза несколько строчек, написанных, по-видимому, красными чернилами. Но свет, хотя яркий, длился всего мгновение. Не будь я так взволнован, я успел бы прочесть все три фразы, - я ясно видел, что их было три. Но, торопясь прочесть все разом, я схватил только шесть последних слов: "Кровью, - сиди смирно, или ты пропал".

Если бы я прочел всю записку, понял весь смысл предостережения, полученного от моего друга, если бы это предостережение было связано с самым трагическим, самым ужасным происшествием, я наверно не испытал бы такого мучительного, неизъяснимого, ужаса, который возбудила во мне эта отрывочная фраза. "Кровь", - зловещее слово, всегда, во все времена связанное с тайной, страданием, ужасом, с каким утроенным значением оно явилось предо мной, как мрачно и глухо отдались его смутные слоги (не связанные с предыдущим и последующим содержанием письма и тем более загадочные) среди мрака моей темницы в глубочайших изгибах моей души!

Без сомнения, у Августа были основательные причины желать, чтобы я остался в своем убежище, я тщательно придумывал тысячи объяснений этому, - ни одно из них не давало удовлетворительного решения тайны. Вернувшись из своего путешествия к люку и еще не заметив странного поведения Тигра, я решился во что бы то ни стало дать знать о своем существовании экипажу или, если это не удастся, попробовать самому выбраться на палубу. Надежда на исполнение которого-нибудь из этих проектов давала мне силы переносить мое бедственное положение. Но вот несколько слов, прочтенных мною, разом убили эту надежду, и тут-то я в первый раз вполне почувствовал весь ужас моей горькой участи. В припадке отчаяния я снова кинулся на матрац и долго, не менее суток, валялся в забытьи, лишь изредка на минуту приходя в себя.

Наконец я стал размышлять о своем ужасном положении. Возможно я мог бы прожить еще сутки без воды, но протянуть Дольше было решительно невозможно. В первое время моего заключения я пользовался напитками, которые оставил мне Август, но они только возбуждали лихорадочное состояние, ничуть не утоляя жажды. Теперь у меня оставалось четверть пинты крепкой персиковой настойки, которой решительно не выносил мой желудок. Колбасы были съедены дочиста, от окорока остался только кусок кожи, а от сухарей только крошки - все остальное было съедено Тигром. В довершение всего голова моя болела все сильнее и сильнее, и бред почти не прекращался с той самой минуты, когда я заснул в первый раз. Я едва мог переводить дыхание, и всякий вздох сопровождался жестоким колотьем в груди. Но был у меня и еще источник беспокойства, и такого ужасного, что оно заставило меня очнуться от забытья. Причиной этого беспокойства было странное поведение собаки.

Я заметил перемену в ее поведении, когда в последний раз натирал фосфором записку. В это время Тигр с глухим ворчаньем ткнулся мордой в мою руку, но я был так возбужден, что не обратил внимания на это обстоятельство. Вскоре потом я бросился на матрац и впал в состояние, близкое к летаргии. Внезапно я услышал какое-то хрипение над самым моим ухом и, очнувшись, убедился, что это Тигр; он задыхался и хрипел, по-видимому, в страшном возбуждении, а глаза его светились диким огнем во мраке трюма. Я окликнул его, он отвечал глухим ворчанием, затем успокоился. Я снова впал в забытье и снова очнулся при таких же обстоятельствах. Это повторялось три или четыре раза, пока наконец поведение Тигра не внушило мне такой страх, что я окончательно пришел в себя. Теперь он лежал у входа в ящик, и, глухо рыча, скрежетал зубами. Я не сомневался, что вследствие спертой атмосферы или недостатка воды он взбесился, и решительно не знал, что мне предпринять. У меня не хватало духа убить его, а между тем это было необходимо для моего спасения. Я ясно видел его глаза, устремленные на меня с выражением лютой злобы, и с минуты на минуту ожидал нападения. Наконец я не мог более выносить этого положения и решил во что бы то ни стало выйти из ящика и, если это окажется необходимым, убить собаку. Но, чтобы выбраться из ящика, надо было перелезть через Тигра, а он, по-видимому, решился предупредить меня, поднялся на передние лапы (я угадал это по изменившемуся положению его глаз) и оскалил свои белые зубы, блестевшие в темноте. Я взял остатки кожи от окорока, бутылку с водкой и большой кухонный нож, оставленный мне Августом, затем, закутавшись как можно плотнее в плащ, двинулся к выходу из ящика. Лишь только я пошевелился, собака с громким рычанием кинулась на меня. Она ударилась всей тяжестью своего тела о мое правое плечо, и я упал влево, в то время как бешеное животное перескочило через меня. Я упал на колени, запутавшись головой в одеялах, это спасло меня от вторичного нападения: я чувствовал, как острые зубы вонзились в шерстяное одеяло, окутывавшее мою шею, но, к счастью, не прокусили его насквозь. Я, однако, находился под животным и через несколько мгновений должен был очутиться в его власти. Отчаяние придало мне силы: я приподнялся, отбросил от себя собаку, накинул на нее одеяло и матрац, и прежде чем она выпуталась из них, выскочил из ящика и задвинул отверстие. Во время этой борьбы я выпустил из рук остатки ветчины, так что теперь все мои съестные припасы ограничивались несколькими глотками водки. Когда я заметил это, мной овладел один из тех припадков своенравия, которые свойственны избалованным детям: приставив бутылку к губам, я залпом осушил ее и затем с бешенством швырнул об пол.

Не успело замереть эхо этого удара, как я услышал свое имя, произнесенное торопливым шепотом. Это было так неожиданно, а мое волнение было так велико, что я не мог вымолвить слова. Язык совершенно отнялся у меня, и я стоял между тюками в смертном страхе, что друг мой, не слыша ответа, сочтет меня умершим и вернется на палубу. Стоял, судорожно дрожа всеми членами, задыхаясь в бесплодных усилиях произнести хоть слово. Если бы тысячи миров зависели от одного слога, я не мог бы произнести его. Послышался слабый шорох среди клади в направлении каюты. Шорох становился слабее, слабее, слабее. Забуду ли когда-нибудь мои чувства в эту минуту? Он уходил - мой друг, мой товарищ, от которого я ожидал так много, он уходил, покидал меня, уходил! Он оставлял меня на жалкую смерть в отвратительной и ужасной темнице, а между тем одно слово, один звук могли бы спасти меня, но я не мог выговорить этого слова! Конечно, я испытывал агонию, которая в тысячу раз сильнее самой смерти. Голова моя закружилась, и я упал на ящик.

При этом кухонный нож выскользнул из-за моего пояса и со звоном упал на пол. Никогда никакая музыка не раздавалась так сладко в моих ушах! Я вслушивался с замирающим сердцем, какое действие произведет этот шум на Августа, так как никто кроме Августа не мог окликнуть меня по имени. В течение нескольких мгновений все было тихо. Наконец я снова услышал имя Артур, произнесенное тихим и нерешительным голосом. Возродившаяся надежда развязала мой язык, и я заорал во всю глотку:

Август! Август!

Тише, ради Бога молчи! - отвечал он дрожащим от волнения голосом, - я сейчас проберусь к тебе.

Долго я прислушивался, как он пробирался среди груза, и каждая минута казалась мне веком. Наконец я почувствовал его руку на плече, и в ту же минуту он поднес бутылку с водой к моим губам. Только тот, кому случалось быть вырванным из когтей смерти или испытать нестерпимые муки жажды при таких же ужасных обстоятельствах, только тот способен понять невыразимое блаженство высочайшего из физических наслаждений.

Когда я несколько утолил жажду, Август вынул из кармана три или четыре вареных картофелины, которые я с жадностью проглотил. С ним был потайной фонарик, и отрадный свет доставил мне почти столько же наслаждения, как пища и питье. Но я сгорал от нетерпения узнать причину его продолжительного отсутствия, и он приступил к рассказу о том, что случилось на корабле со времени отплытия.

Как я и предполагал, бриг снялся с якоря час спустя после того, как Август оставил мне свои часы. Это было двадцатого июня. Если помните, я в то время уже третьи сутки сидел в трюме и в течение всего этого времени на бриге стояла такая толчея и беготня, особенно в каютах, что друг мой ни разу не мог заглянуть ко мне, не рискуя выдать тайну. Когда наконец он явился ко мне, я уверил его, что чувствую себя как нельзя лучше, и течение двух следующих дней он не особенно беспокоился обо мне, хотя все-таки поджидал случая спуститься в трюм. Случай представился только на четвертый день после отплытия. Не раз в течение этого периода его подмывало открыть тайну отцу и выпустить меня, но мы все еще находились в виду Нантукета, и по некоторым замечаниям капитана Барнарда можно было предположить, что он вернется, если узнает о моем присутствии. Кроме того, Август не мог себе представить, чтобы я в чем-нибудь нуждался или в случае надобности не вылез бы сам. Итак, он решил оставить меня в покое, пока не представится случай навестить меня незамеченным. Как я уже сказал, случай представился на четвертый день после отплытия или на седьмой, считая с того момента, когда я спрятался в трюме. Он спустился ко мне, не захватив с собой ни воды, ни провизии, намереваясь вызвать меня к люку и затем уже подать мне из каюты все, что понадобится. Спустившись, он убедился, что я сплю; по-видимому, я храпел очень громко. Это был тот самый сон, что овладел мною тотчас по возвращении моем от люка с часами и который, следовательно, длился три дня и три ночи. Недавно я имел случай убедиться по собственному опыту и свидетельству других в усыпляющем действии запаха старого рыбьего жира в замкнутом помещении; и когда я подумаю о тесном трюме и о долгом времени, в течение которого наш корабль служил китобойным судном, то удивляюсь скорее тому, что проснулся наконец, чем продолжительности своего сна.

Сначала Август окликнул меня вполголоса, не опуская люка, но я не отвечал. Тогда он опустил люк и крикнул громче, потом очень громко, я продолжал храпеть. Он не знал, что делать. Чтобы пробраться между кладью к моему ящику, требовалось немало времени, и капитан Барнард мог заметить его отсутствие, так как Август помогал ему вести и приводить в порядок бумаги, касающиеся цели плавания, и мог понадобиться каждую минуту. Итак, подумав немного, он решил вернуться в каюту и дождаться другого случая. В этом решении поддерживало его, то обстоятельство, что я, по-видимому, спал самым спокойным сном, значит, не испытывал никаких особенных неудобств. Пока он раздумывал обо всем этом, внимание его привлечено было каким-то странным шумом, раздавшимся, по-видимому, в капитанской каюте. Он поспешно выскочил из трюма, захлопнул люк и отворил дверь своей каюты. Не успел он перешагнуть через порог, как выстрел из пистолета опалил ему лицо и удар гандшпугом сбил с ног.

Чья-то сильная рука схватила Августа за горло; и все-таки он мог видеть, что делается вокруг. Отец его, связанный по рукам и по ногам, лежал на ступеньках лестницы ничком, с глубокой раной на лбу, из которой кровь струилась ручьем. Он ничего не говорил и, по-видимому, находился при последнем издыхании. Помощник, наклонившись над ним с дьявольской улыбкой, обыскивал его карманы, из которых вытащил в эту минуту толстый бумажник и хронометр. Семь человек из экипажа (в том числе повар-негр) обыскивали каюты на правой стороне, где было сложено оружие, и вскоре появились оттуда с ружьями и порохом. Всего, кроме Августа и капитана Барнарда, в каюте находилось девять человек самых отъявленных бездельников на судне. Негодяи поднялись на палубу, куда потащили и моего друга, связав ему руки за спиной. Тут они подошли к баку, в то время запертому; двое стали у дверей с топорами, двое у главного люка. Помощник громко крикнул:

Эй вы, внизу! Вылезайте наверх поодиночке и без разговоров!

Прошло несколько минут; наконец один англичанин, юнга выполз с горькими слезами, униженно умоляя о пощаде. Ответом ему был удар по лбу. Бедняга грохнулся на палубу не пикнув, а черный повар поднял его на руки, как ребенка, и выбросил в море. Услышав падение тела и всплеск воды, находившиеся внизу наотрез отказались выйти на палубу, и ни угрозы, ни обещания не могли выманить их, пока кто-то не предложил выкурить несогласных. Тогда они разом кинулись наверх, и была минута, когда могло показаться, что победа останется за ними. Однако бунтовщики успели затворить бак, когда выскочили всего шесть человек. Эти шестеро, видя, что численный перевес на стороне бунтовщиков, и будучи к тому же безоружными, сдались после непродолжительной борьбы. Помощник успокаивал их ласковыми словами - без сомнения, для того, чтобы обмануть оставшихся внизу, так как они могли слышать каждое его слово. Результат доказал его сообразительность так же, как его дьявольскую гнусность. Оставшиеся внизу согласились сдаться и вылезли поодиночке на палубу, где их связали и бросили рядом с первыми шестью - всего не участвовавших в бунте оказалось двадцать семь человек.

Затем последовала ужасная бойня. Связанных матросов перетащили к трапу. Здесь повар убивал их ударами топора по голове, а остальные мятежники тотчас выбрасывали жертву за борт. Таким образом были убиты двадцать два человека, и Август считал себя погибшим, с минуты на минуту ожидая своей гибели. Наконец, однако, злодеи устали от своей кровавой работы, бросили четырех оставшихся, в числе которых оказался и Август, достали водку, и началась попойка, длившаяся до самой ночи. Во время пирушки они обсуждали, что делать с оставшимися в живых пленниками, которые лежали в четырех шагах и могли слышать каждое слово. По-видимому, водка оказала смягчающее действие на некоторых бунтовщиков, потому что раздались голоса, советовавшие пощадить пленников с условием присоединиться к бунту и разделить добычу. Но черный повар (во всех отношениях сущий черт, пользовавшийся таким же, если не большим влиянием, как сам помощник капитана) не хотел ничего слушать и несколько раз вставал, намереваясь продолжить бойню. К счастью, он был так пьян, что менее кровожадные без труда могли удержать его. В числе последних оказался некто Дэрк Петерс, лотовой. Этот человек был сын индеанки из племени упсарокас близ Скалистых гор у верховьев Миссури. Отец его, кажется, торговал звериными шкурами, во всяком случае имел сношения с торговыми стоянками индейцев на реке Льюис. Сам Петерс был человек необычайно свирепого вида. Небольшого роста, не более четырех футов восьми дюймов, он, однако, обладал геркулесовским сложением. В особенности кисти рук его поражали своей чудовищной величиной, напоминая скорее звериные лапы. При этом руки и ноги были искривлены самым странным образом и, казалось, вовсе лишены способности сгибаться. Голова у него тоже была пребезобразная - огромная, заостренная кверху и совершенно лысая. Чтобы скрыть этот последний недостаток, вовсе не зависевший от возраста, он носил парик из первой попавшейся шкуры, например из шкуры испанского дога или американского серого медведя. В то время, о котором я говорю, у него был парик из медвежьей шкуры, придававший еще больше свирепости его лицу, сохранившему племенные черты упсарокас. Рот у него доходил почти до ушей; тонкие губы, как и остальные черты, отличались неподвижностью, так что выражение его лица оставалось неизменным при самом сильном возбуждении. Чтобы иметь понятие об этом выражении, представьте себе необычайно длинные выдающиеся зубы, никогда не прикрывавшиеся губами. С первого взгляда можно было подумать, что он смеется, но, вглядываясь пристальнее, вы с ужасом убеждались, что если это выражение веселья, то, веселья дьявольского. Много россказней ходило об этом человеке среди нантукетских моряков. Россказни эти посвящены были главным образом его чудовищной силе, особенно в минуты возбуждения, а некоторые из них заставляли сомневаться в его рассудке. На "Грампусе", однако, к нему относились, по-видимому, с пренебрежением. Я распространяюсь о Дэрке Петерсе, потому что, несмотря на свою свирепую наружность, он сделался главным спасителем Августа, а также потому, что мне не раз придется упоминать о нем в дальнейшем рассказе. Рассказе, последняя часть которого, замечу мимоходом, говорит о происшествиях, настолько выходящих за пределы человеческого опыта и, следовательно, человеческой доверчивости, что у меня нет ни малейшей надежды снискать доверие публики. Я надеюсь, однако, что время и успехи науки подтвердят мои как важнейшие так и невероятнейшие открытия.

После долгих колебаний и бурных споров решено было посадить пленников (за исключением Августа, которого Петерс желал во что бы то ни стало сохранить в качестве конторщика, как он выражался) в маленький вельбот и пустить на произвол судьбы. Помощник капитана отправился в каюту посмотреть, жив ли еще капитан Барнард, который, если припомнит читатель, был брошен внизу, когда бунтовщики отправились наверх. Минуту спустя оба вернулись на палубу, капитан, бледный, как смерть, но несколько оправившийся от раны. Он обратился к матросам, уговаривая их едва внятным голосом не бросать его на произвол судьбы, а вернуться к исполнению своих обязанностей и обещая высадить их, где они захотят, и не преследовать судом. Но с таким же успехом он мог бы говорить ветрам. Два негодяя схватили его за руки и бросили за борт в лодку, которая уже была спущена на воду. Четверым пленникам развязали руки и велели следовать за капитаном, что они и исполнили без разговоров, только Август остался на палубе связанным, хотя бился и молил позволить ему проститься с отцом. Затем спустили в лодку мешок сухарей и кувшин с водой, но ни мачты, ни паруса, ни весла, ни компаса. В течение нескольких минут лодку тащили на буксире, потом, посоветовавшись еще раз, бунтовщики обрезали веревку. Наступила ночь - темная, безлунная и беззвездная ночь, море глухо шумело и волновалось, хотя сильного ветра не было. Лодка моментально скрылась из виду с несчастными пловцами, которым, конечно, нечего было рассчитывать на спасение. Впрочем, это происходило под 35 30" северной широты и 61 20" западной долготы, следовательно, поблизости от Бермудских островов. Ввиду этого Август старался утешить себя мыслью, что лодке, быть может, удастся достигнуть берега или наткнуться на какой-нибудь корабль.

На бриге подняли все паруса и продолжали путь к юго-западу; кажется, бунтовщики задумали какую-то разбойничью экспедицию. Насколько можно было понять, дело шло о захвате корабля, шедшего с островов Зеленого Мыса в Пуэрто-Рико. На Августа не обращали никакого внимания; он был развязан и мог свободно ходить всюду, кроме кают. Тем не менее положение его оставалось очень шатким; матросы постоянно были пьяны, и он не мог рассчитывать на их добродушие или беззаботность. Но пуще всего терзало его беспокойство обо мне, - так он говорил мне, и я верю этому, потому что никогда не имел повода сомневаться в искренности его дружбы. Не раз он решался сообщить бунтовщикам о моем пребывании на корабле, но его удерживало воспоминание об их жестокости и надежда подать мне помощь при первом удобном случае. Однако несмотря на то, что он все время был настороже, случая не представлялось в течение трех дней. Наконец однажды ночью поднялся сильный ветер с востока, так что все матросы принялись убирать паруса. Воспользовавшись этой суматохой, он незаметно проскользнул в свою каюту. Каково же было его огорчение и ужас, когда он убедился, что каюта превращена в складочное место для разных запасов, а на люке лежит громадная якорная цепь, которую перетащили сюда из рубки! Отодвинуть ее значило бы выдать тайну, и потому он поспешил вернуться наверх. Лишь только он показался на палубе, помощник капитана схватил его за горло, спрашивая, зачем он таскался в каюту, и хотел уже бросить его за борт, но тут вступился Дэрк Петерс и еще раз спас ему жизнь. На этот раз Августу надели на руки колодки (на корабле было несколько пар), связали ноги, стащили его в переднюю каюту и бросили на койку, сказав, что он не выйдет на палубу, "пока бриг не перестанет быть бригом". Так выразился повар, бросивший его на койку. Трудно понять, что он хотел сказать этой фразой. Но происшествие в конце концов привело к моему избавлению, как сейчас увидит читатель.

По уходе повара Август предался отчаянию, думая, что ему уже не выбраться живым из койки. Он решил сообщить обо мне первому, кто к нему подойдет, рассудив, что лучше мне положиться на милость бунтовщиков, чем погибнуть от жажды в трюме. В самом деле, я уже десять дней находился в своем убежище, а моего запаса воды могло хватить дня на четыре, не больше. Пока он думал об этом, ему пришло в голову, нельзя ли пробраться ко мне через главный люк. При других обстоятельствах он не решился бы на такое трудное и рискованное предприятие, но теперь у него оставалось так мало надежды на спасение жизни, что он махнул рукой на опасность и решил попытаться во что бы то ни стало.

Прежде всего надо было избавиться от колодок. Сначала он не знал, как с ними быть, и боялся, что не справится; но вскоре убедился, что они снимаются очень легко, без особенных усилий: колодки были слишком велики для гибких и тонких костей юноши, и руки его свободно проходили в них. Затем он развязал ноги, оставив веревку в таком положении, чтобы можно было быстро завязать ее, если бы кто-нибудь из матросов вздумал спуститься в каюту. Осмотрев перегородку, к которой примыкала его койка, он убедился, что она сделана из мягких сосновых досок, не более дюйма толщиной, так что прорезать ее будет не особенно трудно. Тут послышался голос наверху, и едва он успел связать ноги и просунуть правую руку в колодку (с левой он не снимал ее), как явился Дэрк Петерс в сопровождении Тигра, который тотчас же вскочил в койку и растянулся рядом с моим другом. Собака была взята на бриг Августом, который знал мою привязанность к этому животному и думал, что мне приятно будет взять ее с собой. Он сходил за ней тотчас после того, как спрятал меня в трюме, но забыл сообщить мне об этом, когда принес часы. Со времени мятежа он не видел ее и считал погибшей, думая, что какой-нибудь негодяй из шайки выбросил ее за борт. Впоследствии оказалось, что собака залезла под вельбот, откуда не могла выбраться без посторонней помощи. Наконец Петерс выпустил ее оттуда и под влиянием доброго чувства, которое вполне оценил мой друг, привел в каюту, захватив также немного солонины, картофеля и кружку воды; затем он ушел на палубу, обещав принести побольше еды завтра.

Когда он ушел, Август высвободил обе руки из колодок и развязал ноги. Затем отвернул конец матраца, на котором лежал, и принялся резать перегородку перочинным ножом (негодяи не подумали обыскать его) как можно ближе к койке. Он выбрал это место, потому что в случае тревоги легко было закрыть его, уложив матрац по-прежнему. В этот день, впрочем, никто его не потревожил, а к ночи ему удалось перерезать доску. Надо заметить, что со времени бунта никто из матросов не ночевал на баке, все переселились в капитанскую каюту и истребляли запасы вина, а за бригом почти не смотрели. Это обстоятельство оказалось весьма кстати для нас с Августом, потому что в противном случае ему не удалось бы добраться до меня. Теперь же он продолжал работу с надеждой на успех. Однако уже рассветало, когда он окончил второй разрез (приблизительно на фут выше первого), устроив таким образом отверстие, через которое пролез в верхний трюм. Затем он пробрался без особенных затруднений, несмотря на груды бочек, наваленных до самой палубы, к главному нижнему люку. Тут он заметил, что Тигр все время следовал за ним. Но спуститься теперь же ко мне было слишком рискованно, так как главная трудность - пробраться среди клади нижнего трюма - оставалась еще впереди. Ввиду этого он решил вернуться и подождать до ночи. Во всяком случае он хотел теперь же открыть люк, чтобы в следующий раз пройти как можно скорее. Едва он приотворил его, как Тигр бросился к щели, обнюхал ее и с глухим воем принялся царапать лапами доску, точно желая поднять ее. Очевидно, он чуял мое присутствие в трюме. Августу пришло в голову написать и послать мне записку, так как было бы весьма важно уведомить меня о положении дел, чтобы я сидел смирно, если даже ему не удастся проникнуть ко мне на следующий день. Дальнейшие события показали, как удачна была эта мысль: не получив записки, я наверно придумал бы какой-нибудь способ, хотя бы самый отчаянный, дать знать экипажу о своем присутствии, и в результате, по всей вероятности, нас укокошили бы обоих.

Главное затруднение было добыть материалы для письма. Из старой зубочистки Август соорудил перо - ощупью, потому что тьма была кромешная. Для записки послужил чистый листок подложного письма от имени мистера Росса. Это был первый экземпляр письма, но Август нашел почерк недостаточно похожим и написал второе, а первое сунул в карман, где оно и оказалось, весьма кстати, в настоящую минуту. Не было только чернил, но он и тут нашелся, надрезав перочинным ножом палец выше ногтя. Крови вытекло довольно, как всегда из порезов, сделанных в этом месте. Затем он написал письмо насколько мог ясно в такой темноте и при таких обстоятельствах. Он вкратце сообщал мне, что на бриге произошел бунт, что капитана Барнарда высадили и пустили на произвол судьбы в лодке и что я могу рассчитывать на скорую помощь, но не должен поднимать шума. Письмо заканчивалось словами: "Пишу кровью, сиди смирно, или ты пропал".

Записка была привязана к собаке, которая бросилась в трюм, тогда как Август вернулся в каюту. Чтобы скрыть отверстие в перегородке, он воткнул над ним перочинный нож и повесил на него матросскую куртку, оказавшуюся на койке. Затем продел руки в колодки и завязал ноги.

Едва он покончил с этим, как вошел Дэрк Петерс, сильно навеселе, но в отличном расположении духа. Он принес моему другу его порцию на сегодняшний день: дюжину печеных картофелин и кружку воды. Он посидел немного на сундуке подле койки, рассказывая вполне откровенно обо всем, что происходило на корабле. Поведение его показалось Августу крайне странным и нелепым, даже напугало его. Наконец Петерс встал и убрался на палубу, обещая принести хороший обед завтра. В течение дня явились к моему другу двое матросов (гарпунщиков) и повар, пьяные до положения риз. Как и Петерс, они не стесняясь болтали о своих планах. По-видимому, на корабле царило полное разногласие; только один пункт не возбуждал споров: грабеж корабля, шедшего с островов Зеленого Мыса, встреча с которым ожидалась с минуты на минуту. Насколько можно было судить, причиной бунта явились не только корыстные цели, главную роль в нем играла личная ненависть помощника капитана к капитану Барнарду. Теперь бунтовщики разделились на две партии: партию помощника капитана и партию повара. Помощник предлагал овладеть первым подходящим кораблем и снарядить его на каком-нибудь из Антильских островов для морского разбоя. Вторая партия, более многочисленная, к которой принадлежал и Петерс, хотела продолжать путь в южную часть Тихого океана и там заняться ловлей китов или чем-нибудь другим, глядя по обстоятельствам. Доводы Петерса, не раз бывавшего в тех местах, имели, по-видимому, большое значение в глазах бунтовщиков, колебавшихся между смутными представлениями о наживе и развлечениях. Он расписывал яркими красками утехи и развлечения на островах Тихого океана, полнейшую безопасность и свободу, но больше всего превозносил чудный климат, обилие житейских благ и восхитительную красоту женщин. До сих пор моряки, не пришли к окончательному решению, но рассказы метиса-канатчика производили сильное впечатление на пылкую, фантазию нынешней команды и, по всей вероятности, победа должна была остаться за ним.

Просидев около часа, все трое ушли, и в этот день никто более не заглядывал в переднюю каюту. Август лежал смирно до наступления ночи. Затем он снял колодки, развязал ноги и приготовился к предприятию. На одной из коек нашлась бутылка, которую он наполнил водой. Набив карманы картофелем. К своей великой радости, он отыскал также фонарь с небольшим огарком сальной свечи. Он мог зажечь ее когда угодно, так как имел в своем распоряжении коробочку фосфорных спичек. Когда совершенно стемнело, Август пролез в отверстие перегородки, уложив постель так, чтобы казалось, будто под одеялом лежит человек. Очутившись за перегородкой, он завесил отверстие курткой. Затем пробрался среди бочек к нижнему люку. Тут зажег свечку и спустился вниз, пробираясь с величайшим трудом среди клади. Невыносимая духота и вонь смутили его на первых же шагах. Он не мог себе представить, чтобы я выжил так долго в удушливой атмосфере. Он окликнул меня несколько раз, но я не отвечал; по-видимому, его подозрения подтверждались. Качка была сильная и шум такой, что было бы бесполезно прислушиваться к слабому звуку моего дыхания или хрипения. Он открыл фонарь и поднял его как можно выше в надежде, что, заметив свет, я откликнусь или позову на помощь. Но я не отзывался, и его предположение насчет моей смерти начинало превращаться в уверенность. Но все-таки он хотел пробраться к ящику, чтобы не оставалось никаких сомнений. Август двигался в жестоком беспокойстве, пока не наткнулся на препятствие, преграждавшее ему путь. Силы оставили его и, кинувшись на кучу хлама, он заплакал, как дитя. В эту минуту раздался звон разбитой бутылки, которую я швырнул об пол. Счастье, что я поддался этому ребяческому капризу, потому что от него, как оказалось, зависело мое спасение. Но я узнал об этом только спустя много лет. Весьма естественный стыд и смущение номе-шали моему приятелю признаться откровенно в своем малодушии и слабости, и только впоследствии он покаялся мне чистосердечно. Дело в том, что, встретив на своем пути препятствие, он решил вернуться в каюту, отказавшись от попытки пробраться ко мне. Но прежде чем обвинять его, нужно подумать. Ночь проходила, и его отсутствие могло быть и было бы замечено, если бы он не вернулся до рассвета. Свеча догорала, а вернуться к верхнему трюму в темноте было очень трудно. Далее, надо согласиться, что он имел полное основание считать меня погибшим; а в таком случае не было смысла пробираться к моему ящику; мне это не могло помочь, а ему грозило страшной опасностью. Он несколько раз окликал меня и ни разу не получил ответа. Я пробыл одиннадцать дней и одиннадцать ночей с ничтожным запасом воды, которую наверно не берег в первые дни моего заключения, так как рассчитывал на скорую помощь. Атмосфера трюма тоже должна была показаться ему, дышавшему относительно свежим воздухом каюты, убийственной, гораздо более убийственной, чем мне, когда я впервые спустился в трюм, потому что перед тем все люки были открыты в течение нескольких месяцев. Прибавьте к этому недавнюю сцену кровопролития и ужаса, заключение моего друга, испытанные им лишения, случайное избавление от смерти, теперешнее шаткое и двусмысленное положение - все эти обстоятельства, способные убить энергию в человеке, - и вы, подобно мне, отнесетесь к этой кажущейся измене скорее с сожалением, чем с гневом.

Август ясно слышал звон разбитой бутылки, но не был уверен, что звук исходит из трюма. Как бы то ни было, в нем зародилось сомнение, заставившее его продолжать поиски. Он взобрался на груду поклажи почти к самому потолку и, выждав минуту затишья, окликнул меня во всю глотку, забыв на минуту об опасности быть услышанным наверху. Если помнит читатель, на этот раз я услышал его, но страшное волнение помешало мне ответить. Решив, что его опасения подтвердились, Август спустился на пол, чтобы вернуться не теряя времени. Второпях он свалил несколько бочонков, этот шум, если помните, я тоже услышал. Он уже отошел довольно далеко, когда звук упавшего ножа снова привлек его внимание. Он тотчас вернулся и крикнул так же громко, как ранее, выждав минуту затишья. На этот раз я ответил. Радуясь, что я еще жив, он решил пренебречь всякой опасностью и во что бы то ни стало добраться до меня. Выбравшись кое-как из груды разного хлама, он нашел наконец более широкий проход и после долгих усилий добрался до ящика в состоянии полного изнеможения.

Пока мы оставались у ящика, Август сообщил мне главнейшие обстоятельства этой истории. Подробности я узнал позднее. Он боялся, что его отсутствие будет замечено, да и я горел нетерпением выбраться из этой проклятой тюрьмы. Мы решили вернуться к дыре в перегородке, за которой я должен был остаться, между тем как он проникнет в каюту. Мы ни за что не хотели оставить Тигра в ящике; но что было с ним делать? По-видимому, он совершенно успокоился, мы не могли даже расслышать его дыхание, приложив ухо вплотную к ящику. Я был убежден, что он околел, и потому решился открыть ящик. Оказалось, что он лежал, вытянувшись, в полном оцепенении, но еще живой. Время было дорого, но я не мог бросить на произвол судьбы животное, дважды послужившее орудием моего спасения. Итак, мы потащили его с собой, как ни трудно нам приходилось, особенно Августу, который должен был перелезать через препятствия с тяжелой собакой на руках. У меня при моей крайней слабости и истощении не хватило бы сил на это. Наконец мы добрались до отверстия; Август пролез в него первый, затем перетащил Тигра. Все обошлось благополучно, и мы не преминули воздать хвалу Богу за наше избавление от смертельной опасности. Пока решено было, что я останусь подле отверстия, через которое мой товарищ может снабжать меня пищей и питьем и подле которого я мог дышать сравнительно чистым воздухом. В объяснение некоторых мест моего рассказа, касающихся загрузки брига, которые могут показаться сомнительными читателям, знакомым с этим предметом, я должен заметить, что эта в высшей степени важная задача была исполнена на "Грампусе" с самой постыдной небрежностью со стороны капитана Барнарда, который не обнаружил в данном случае ни заботливости, ни опытности, безусловно необходимых в таком рискованном предприятии. Погрузку ни в коем случае не следует производить кое-как, и не одна катастрофа, даже из известных мне лично, была вызвана небрежностью в этом отношении. Прибрежные суда, которым то и дело приходится нагружаться или разгружаться, чаще всего страдают от неумелой или неряшливой укладки груза. Главное - уложить груз или балласт так, чтобы они не могли передвигаться при самой сильной качке. Для этого нужно обращать внимание не только на внешний вид, но и на свойства и на количество груза. В большинстве случаев погрузка производится посредством винта. Таким образом груз табака или муки укладывается в трюм корабля так плотно, что тюки или мешки сплющиваются и только спустя некоторое время после разгрузки принимают прежнюю форму. Такая плотная погрузка производится, впрочем, главным образом для того, чтобы выиграть Место в трюме, так как при полном грузе таких товаров, как мука или табак, нечего опасаться передвижения тюков. Однако такая плотная укладка груза может повлечь за собой опасность совершенно иного рода. Груз хлопчатой бумаги, например плотно спрессованной, может при известных обстоятельствах расшириться, причем корабль даст трещины. Без сомнения, к таким же последствиям может повести начавшееся брожение табака, если промежутки между тюками не ослабят расширения.

При неполной нагрузке угрожает опасность от передвижения тюков, и против этого необходимо принять меры предосторожности. Только тот, кому случалось испытать сильный шторм или, вернее сказать, качку при мертвой зыби после шторма, имеет представление о страшной силе сотрясений корабля и, следовательно, толчков, получаемых грузом. В таких случаях становится очевидной необходимость самой тщательной укладки неполного груза. Когда корабль лежит в дрейфе (особенно с маленьким передним парусом), то, при неправильном устройстве носа часто ложится на бок; это случается каждые четверть часа или двадцать минут, но без всяких опасных последствий, если только погрузка произведена правильно. В противном случае весь груз скатывается на ту сторону, которая лежит на воде, и корабль, утратив равновесие и не имея возможности выпрямиться, неминуемо наполнится водой и пойдет ко дну. Без всякого преувеличения можно сказать, что добрая половина кораблей, погибших во время шторма, обязана своей гибелью плохой укладке груза или балласта.

Уложив неполный груз как можно плотнее, необходимо устлать его крепкими досками, простирающимися поперек всего корабля. Доски эти нужно закрепить стойками, упирающимися в палубу. Если груз состоит из зерна или другого подобного товара, следует принять особые меры предосторожности. Если при отплытии корабля трюм доверху наполнен зерном, то по прибытии на место он окажется полным только на три четверти, хотя при сдаче груза приемщику и измерении зерна бушель за бушелем его может оказаться больше, чем отправлено (вследствие разбухания зерен). Эта кажущаяся убыль зерна происходит вследствие уплотнения груза во время путешествия, уплотнения, которое находится в прямой зависимости от погоды, то есть от тряски. Как бы хорошо зерно не было застлано досками и укреплено стойками, все равно при продолжительном плавании оно может сдвинуться, что чревато катастрофой. Чтобы предупредить подобного рода несчастья, необходимо хорошенько утрясти груз перед отплытием, для чего существуют различные приспособления. Но даже при всех этих предосторожностях, при самой тщательной укладке и закреплении груза ни один моряк, знающий свое дело, не будет чувствовать себя спокойным во время шквала, если корабль нагружен зерном, в особенности при неполной загрузке. Между тем существуют сотни каботажных судов, а по европейским берегам еще более, которые ежедневно выходят из портов при неполной загрузке самым опасным товаром, не принимая никаких мер предосторожности. Можно удивляться, что катастрофы не случаются еще чаще. Мне лично известен печальный пример подобной неосторожности, именно крушение шхуны "Светляк" (капитан Джоэль Райс), на пути из Ричмонда в Виргинии к Мадере в 1825 году. Райс совершил много плаваний без всяких приключений, хотя относился к погрузке спустя рукава. Ему никогда раньше не случалось плавать с грузом зерна, и на этот раз зерно было насыпано кое-как, наполняя корабль только до половины. Путешествие совершалось при легком ветре, но за день пути до Мадеры подул сильный норд-норд-ост, заставивший капитана дрейфовать. Он шел против ветра, оставив только фок-зейль на двойных рифах; корабль держался как нельзя лучше, не зачерпнул ни капли воды. К ночи ветер несколько ослабел и качка усилилась, но все-таки судно выдержало ее, пока громадный вал не опрокинул судно на бимсы правым бортом. Послышался шум пересыпающегося зерна, трап главного люка вылетел под его напором, и корабль пошел ко дну, как пуля. Поблизости случился небольшой шлюп с Мадеры, который выловил одного матроса (только один и спасся) и, благополучно выдержав шторм, вернулся в гавань. Укладка груза на "Грампусе" была произведена самым небрежным образом, если только можно применить это понятие к беспорядочной груде бочек для китового жира и корабельных снастей. Я уже говорил о загрузке нижнего трюма. В верхнем, между грузом и палубой, было достаточно места для моего тела, у главного трапа значительное пространство тоже осталось незаполненным, немало пустых промежутков было и в других местах между кладью. Подле отверстия, прорезанного Августом, могла бы поместиться большая бочка, и я устроился очень удобно в этом пространстве.

Пока мой друг улегся на койке, надел колодки, связал ноги, Наступил рассвет. Мы вовремя вернулись, потому что, едва он улегся, вошли помощник, повар и Дэрк Петерс. Сначала они завели разговор о корабле с островов Зеленого Мыса, отсутствие которого, по-видимому, крайне тревожило их.

Наконец повар подошел к койке Августа и уселся в изголовье. Я мог видеть и слышать все из моего убежища, так как доска не была вложена обратно, и я с минуты на минуту ожидал, что негр толкнет куртку, висевшую на перочинном ноже, и наша тайна откроется, и тогда конец. Но счастье по-прежнему благоприятствовало нам, и хотя негр несколько раз дотрагивался до куртки во время качки корабля, однако не так сильно, чтобы заметить отверстие. Куртка была пришпилена к перегородке, так что не могла раскачиваться. Тем временем Тигр лежал в ногах кровати и, по-видимому, начинал приходить в себя; я заметил, что он несколько раз открывал глаза и переводил дух.

Спустя несколько минут повар и помощник ушли наверх, а Дэрк Петерс остался. Он дружески заговорил с Августом, и мы не могли не заметить, что его опьянение, казавшееся очень сильным при поваре и помощнике, было в значительной степени притворным. Он вполне откровенно отвечал на вопросы моего друга; сказал, что не сомневается в спасении моего отца, так как в тот самый день на рассвете не менее пяти кораблей было поблизости от брига; словом, всячески утешал его, чем немало удивил и обрадовал меня. Я начинал надеяться, что с помощью Петерса нам удастся снова овладеть бригом, и при первом удобном случае сообщил о своих соображениях Августу. Он считал это возможным, но настаивал на крайней осторожности, так как поведение Петерса могло быть объяснено каким-нибудь капризом. Ручаться за здравость его рассудка было нельзя. Просидев около часа, Петерс ушел на палубу и вернулся только в полдень, притащив Августу изрядный кусок солонины и пудинг. Когда мы остались одни, я разделил с ним трапезу, оставаясь за перегородкой. В течение дня никто не являлся в каюту, а с наступлением ночи я перелез к Августу на койку и проспал спокойно и крепко до рассвета, когда он разбудил меня, заслышав шум на палубе. Я поспешил убраться в свое убежище. Утром мы убедились, что Тигр почти совсем поправился и не выказывал никаких признаков водобоязни; напротив, с жадностью выпил воду, которую дал ему Август. В тот же день к нему вернулись прежняя сила и аппетит. Его странное поведение было вызвано, по всей вероятности, спертым воздухом трюма и не имело ничего общего с собачьим бешенством. Я радовался, что не бросил его в трюме.

Второго июля помощник явился в каюту пьяный по обыкновению и в самом веселом расположении духа. Он подошел к койке и, хлопнув Августа по спине, спросил, обещается ли он вести себя хорошо и не ходить более в капитанскую каюту, если он освободит его. На это мой друг, разумеется, отвечал утвердительно; тогда негодяй освободил его, заставив наперед хлебнуть рому из фляжки, которую достал из кармана. Затем оба ушли на палубу, и я не видал Августа в течение трех часов. Наконец он вернулся с приятным известием, что ему позволено ходить всюду, только не далее большой мачты, а ночевать по-прежнему в передней каюте. Он принес мне сытный обед и большую кружку воды. Бриг все еще крейсировал в ожидании корабля с островов Зеленого Мыса; в настоящую минуту на горизонте был замечен парус, как предполагали, ожидаемого судна. Так как происшествия следующей недели не представляют ничего важного и не имеют прямого отношения к главным событиям моего рассказа, то я приведу их в форме дневника.

3 июля. - Август раздобыл для меня три одеяла, с помощью которых я устроил себе очень удобную постель в моем убежище. В течение дня никто не приходил в каюту, кроме моего друга. Тигр улегся на койке подле отверстия и спал тяжелым сном, как будто еще не совсем оправился от болезни. Под вечер сильный порыв ветра чуть не опрокинул бриг, прежде чем успели убрать парус. Впрочем, ветер тотчас же улегся и не причинил нам особенного вреда, изорвав только маленький парус на фор-марсе. Дэрк Петерс весь день относился к Августу очень ласково и долго беседовал с ним о Тихом океане и островах, которые ему случалось посещать. Он спрашивал, желает ли Август предпринять с бунтовщиками путешествие с целью открытий и развлечения в эти области, и прибавил, что экипаж понемногу переходит на сторону помощника капитана. На это Август ответил, что он охотно отправится в такое плавание, раз ничего лучшего не представляется, и что это во всяком случае предпочтительнее разбойничьей жизни.

4 июля. - Корабль, замеченный на горизонте, оказался маленьким бригом из Ливерпуля и был пропущен беспрепятственно. Август провел большую часть дня на палубе, стараясь разузнать побольше о намерениях бунтовщиков. Они часто ссорились и бранились; во время одной ссоры китобой Джим Боннер был выброшен за борт. Партия подшкипера одолевает. Джим Боннер был из шайки повара, к которой принадлежит и Петерс.

5 июля. - На рассвете поднялся сильный ветер с запада и к полудню превратился в ураган, так что на бриге были оставлены только трайсель и фок-зейль. Матрос Симс, принадлежавший к партии повара, упал пьяный с фор-марса в море и утонул; никто даже не попытался его спасти. Теперь на бриге тринадцать человек, именно: Дэрк Петерс, черный повар Пеймур, Джонс, Грили, Гартман Роджерс и Вильям Аллен из партии повара; помощник капитана, фамилию которого я так и не узнал, и его приверженцы: Абсалом Гикс, Вильсон, Джон Гент и Ричард Паркер, не считая Августа и меня.

6 июля. - Буря продолжалась весь день, сопровождаемая дождем и разражаясь по временам настоящим шквалом. Бриг дал порядочную течь; одна из помп работала беспрерывно, Август тоже должен был качать. В сумерки большой корабль прошел мимо нас и был замечен только на расстоянии человеческого голоса. Предполагают, что это был тот самый корабль, на который метили бунтовщики. Помощник капитана окликнул его, но рев бури заглушил ответ. В одиннадцать часов боковой шквал сорвал часть обшивки с левого борта и причинил другие мелкие повреждения. К утру прояснило, и на восходе солнца ветер почти затих.

7 июля. - Весь день сильное волнение; плохо нагруженный бриг страшно раскачивался, и я слышал из своего убежища, как вещи перекатывались в трюме. Я жестоко страдал от морской болезни. Петерс долго разговаривал с Августом, сообщил, что Грили и Аллен перешли на сторону помощника капитана и решились сделаться пиратами. Он задал Августу несколько вопросов, которые тот не вполне понял. Течь на корабле увеличилась, и мало надежды исправить повреждение, так как вода пробирается в швы. Щель на носу заткнули парусом, после этого течь уменьшилась, и мы могли откачать воду.

8 июля. - Легкий бриз поднялся на рассвете с востока. Помощник капитана направил бриг к юго-западу, к Антильским островам, имея в виду осуществление своих разбойничьих замыслов. Ни Петерс, ни повар не стали спорить; по крайней мере, Август не слыхал возражений с их стороны. Мысль о захвате корабля с островов Зеленого Мыса оставлена. Воду откачивала одна помпа, действуя по три четверти часа каждый час. Парус из носовой щели вынули. В течение дня окликнули две небольшие шхуны.

9 июля. - Прекрасная погода. Весь экипаж занят починкой обшивок. Петерс снова имел продолжительный разговор с Августом и на этот раз объяснился откровеннее. Он сказал, что ни в каком случае не перейдет на сторону помощника капитана, и даже намекнул, что не прочь отнять у него команду. Спросил, согласится ли Август помогать ему, на что тот без колебаний отвечал "да". Тогда Петерс обещал поспрашивать на этот счет остальных и ушел. В этот день Августу не удалось поговорить с ним еще раз.

10 июля. - Окликнули корабль, шедший из Рио-де-Жанейро в Норфолк. Погода пасмурная, легкий порывистый ветер с востока. Сегодня умер Гартман Роджерс; с ним сделались судороги еще восьмого июля после стакана грога. Он принадлежал к партии повара и был самым надежным помощником Петерса. Последний сообщил Августу, что подозревает помощника капитана в отравлении Роджерса и ожидает такой же участи для себя, если только не будет настороже. Теперь на его стороне остались только Джонс и повар; к противоположной партии принадлежат пятеро. Он говорил Джонсу о своем намерении отобрать команду у помощника капитана; но так как этот проект был принят очень холодно, то он не решился настаивать и не говорил об этом с поваром. И хорошо сделал, потому что в тот же день вечером повар заявил о своем намерении присоединиться к противнику и формально перешел на его сторону, а Джонс поссорился с Петерсом и дал ему понять, что подшкипер узнает о его замыслах. Очевидно, нельзя было терять времени, и Петерс объявил, что непременно попытается завладеть бригом, если только Август ему поможет. Мой друг изъявил свое полное согласие и счел этот момент удобным, чтобы сообщить о моем присутствии на бриге. Метис был не столько удивлен, сколько обрадован этим известием, так как не рассчитывал на Джонса, который очевидно гнул на сторону помощника капитана. Затем они сошли в каюту; Август позвал меня, и мы познакомились с Петерсом. Решено было, что мы попытаемся овладеть кораблем при первом удобном случае, не принимая Джонса в сообщники. В случае успеха высадимся в ближайшем порту. Ссора с товарищами лишала Петерса возможности предпринять плавание по Тихому океану, это немыслимо без экипажа, но он рассчитывал избавиться от суда по невменяемости (он клялся всеми святыми, что принял участие в бунте под влиянием помешательства) или, в случае осуждения, испросить помилование на основании заявлений Августа и моих. Наше совещание было прервано криком: "Все наверх крепить паруса", заставившим Августа и Петерса броситься на палубу.

По обыкновению команда была пьяна и не успела убрать паруса, как сильный шквал положил корабль на бимсы. Однако он выпрямился, черпнув порядком воды. Едва успели привести все в порядок, налетел новый шквал, там еще, эти, впрочем, не причинили вреда. По всему было видно, что собирается буря. И точно: скоро поднялся страшный ветер с северо-запада. Паруса были убраны как можно тщательней, и мы по обыкновению легли в дрейф с одним фок-зейлем. К ночи ветер и волнение усилились. Петерс с Августом вернулись в переднюю каюту, и мы продолжали наше совещание.

Мы все соглашались, что настоящая минута - самая благоприятная для осуществления наших замыслов, тем более что именно теперь никто не мог ожидать какой-либо попытки в этом роде с нашей стороны. Паруса были убраны, следовательно, не было надобности маневрировать до наступления хорошей погоды; в случае успеха нашей попытки, мы могли бы освободить одного или двух из наших противников с условием помочь нам провести корабль в порт. Главное затруднение заключалось в неравенстве сил. Нас было трое против девяти. Все оружие находилось в их распоряжении, кроме пары пистолетов, которые припрятал Петерс, и большого матросского ножа, с которым он никогда не расставался. По некоторым признакам - например, по тому, что все топоры и ганшпуги были спрятаны - мы догадывались, что помощник капитана подозревал Петерса и, следовательно, не упустит случая отделаться от него. Ясно было, что нам давно пора приняться за осуществление нашего плана. Но шансы на успех были так слабы, что требовалась крайняя осторожность.

Петерс предложил следующий план: он отправится наверх, заведет разговор с вахтенным (Аллен) и постарается без шума спровадить его за борт; затем мы выйдем на палубу, вооружимся чем придется и займем трап, прежде чем наши враги начнут сопротивление. Я возражал против этого плана, так как не думал, что помощник капитана (человек очень ловкий во всем, что не касалось его предрассудков) так легко попадется в ловушку. Одно то обстоятельство, что на палубе был поставлен вахтенный, доказывало, что наш враг начеку - вахтенных не ставят, когда корабль лежит в дрейфе, разве на таких судах, где царствует строжайшая дисциплина. Так как я пишу главным образом, если не исключительно для лиц, совершенно незнакомых с мореплаванием, то считаю не лишним сделать кое-какие пояснения. "Ложиться в дрейф" - мера, принимаемая при различных обстоятельствах и на разный лад. В хорошую погоду это делается для того, чтобы остановить корабль - дождаться другого судна и т. п. Но мы имеем в виду дрейфование при сильном ветре. Это делается, когда ветер противный и слишком силен, чтобы можно было поднять паруса, не рискуя опрокинуться; иногда это делается и при попутном ветре, но сильном волнении. Если корабль идет на фордевинд при сильном волнении, то много вреда ему приносят толчки и захлестывание воды через корму. Поэтому в таких случаях почти всегда убирают паруса. Если корабль дал течь, то его нередко оставляют под парусами даже при сильнейшем волнении, так как при дрейфе трещины расширяются сильнее, чем на ходу. Часто также оказывается необходимым пустить корабль на фордевинд, потому что ураган грозит изорвать на клочки парус, с помощью которого корабль направляют носом к ветру, или вовсе нельзя исполнить этого последнего и важнейшего маневра вследствие каких-либо недостатков в конструкции корабля.

Корабли при ветре ложатся в дрейф на различный лад сообразно своей конструкции. Иные с помощью фок-зейля, и, кажется, этот парус употребляется чаще всех. На больших судах с четырехугольными парусами имеются для этой цели особые паруса, так называемые штормовые стаксели. Иногда поднимают кливер или кливер и фок-зейль, или фок-зейль, или фок-зейль на двойных рифах, нередко пользуются и задними парусами. Парус на фор-марсе часто лучше всех других удовлетворяет этому назначению. На "Грампусе" пользовались фок-зейлем, взяв его на все рифы. Собираясь лечь в дрейф, поворачивают корабль носом к ветру, чтобы парус надувался ветром, будучи положен на стеньгу, то есть поставлен диагонально поперек корабля. Раз это сделано, нос уклоняется лишь на несколько градусов от линии направления ветра, и сторона носа, обращенная к ветру, должна выдерживать главный напор волн. В таком положении хороший корабль выдержит очень сильный ураган, не зачерпнув ни капли воды и не требуя особенных забот со стороны экипажа. Руль обыкновенно принайтовывают, но в этом нет надобности (если не обращать внимания на шум, производимый оставленным на свободе рулем), потому что он и без того не имеет значения для судна, лежащего в дрейфе. Даже лучше оставить его на свободе, потому что в этом случае волнам не так легко сорвать его. Пока цел парус, корабль хорошей постройки будет сохранять свое положение и выдерживать сильнейшее волнение как существо, одаренное жизнью и разумом. Но если ветер изорвет парус (это случается обыкновенно лишь при сильнейшем урагане), тогда положение становится очень опасным. Корабль уклоняется от ветра и становится игрушкой волн; единственное средство в таких случаях - направить его против ветра с помощью какого-нибудь другого паруса. Иные корабли ложатся в дрейф вовсе без парусов, но на них нельзя полагаться.

Но вернемся к рассказу. Раньше помощник капитана не ставил вахтенного, когда корабль ложился в дрейф, и отступление от этого правила плюс отсутствие топоров и ганшпугов заставляло нас думать, что противники настороже и вряд ли попадутся врасплох. Однако необходимо было на что-нибудь решиться и, как можно скорее, так как, если подозрение против Петерса уже возникло, то, несомненно, его попытаются укокошить при первом удобном случае, а случай, конечно, представится во время бури.

Август заметил было, что если Петерс под каким-нибудь предлогом сдвинет цепь с люка в каюте Августа, то мы можем пробраться туда через трюм; но минутное размышление убедило нас, что при такой качке и тряске подобная попытка неосуществима.

К счастью, у меня явилась наконец мысль подействовать на суеверный страх и преступную совесть помощник капитана. Как уже известно читателю, утром скончался один матрос, Гартман Роджерс, заболевший два дня назад после того, как выпил стакан грога. Петерс уверял, что его отравил помощник капитана и что у него, Петерса, есть на это несомненные доказательства. Какие именно, он не пожелал сообщить нам, что, впрочем, вполне согласовывалось с его странным характером. Во всяком случае, существовали эти доказательства или нет, мы вполне разделяли подозрения Петерса и сообразно с этим решились действовать.

Роджерс умер часов в одиннадцать утра в страшных судорогах; и тело его спустя несколько минут после смерти приняло самый страшный и отвратительный вид, какой только можно себе представить. Живот страшно вздулся, как у утопленника, пробывшего под водой несколько недель. Руки тоже распухли, тогда как лицо скорчилось, съежилось и приняло меловой оттенок, за исключением двух или трех ярко-красных пятен, какие бывают при роже; одно из них проходило наискось через все лицо, совершенно закрывая глаз, точно повязка из красного бархата. В таком безобразном состоянии тело было перенесено из каюты на палубу с тем, чтобы бросить его в море, когда помощник капитана, увидав труп (до сих пор он не видал его) и терзаемый угрызениями совести или пораженный ужасом при виде такого страшного зрелища велел зашить покойника в саван и похоронить, как это принято на море.

Отдав распоряжение, он ушел вниз, чтобы не видеть тела. Пока матросы исполняли его приказание, налетел шквал, и погребение было отложено. Тело, брошенное на произвол судьбы, попало в желоб бакборда, где и оставалось в то время, о котором я рассказываю. Обсудив наш план, мы немедленно принялись за его осуществление. Петерс вышел на палубу, где сейчас же наткнулся на Аллена, сторожившего, по-видимому, скорее переднюю каюту, чем бриг. Судьба этого негодяя, впрочем, скоро свершилась; подойдя к нему с беззаботным видом, Петерс неожиданно схватил его за горло и, прежде чем тот успел пикнуть, выбросил за борт. Затем он кликнул нас, и мы поднялись наверх. Прежде всего мы стали искать какое-нибудь оружие, что оказалось нелегко, так как на палубе можно было стоять, только ухватившись за что-нибудь, и волны то и дело перекатывались через нее. В то же время необходимо было торопиться, так как помощник капитана каждую минуту мог выслать людей к помпам. Мы не нашли ничего, кроме двух ручек от насоса; одну взял Август, другую я. Затем мы сняли рубашку с покойного Роджерса и выбросили тело за борт. После этого я и Петерс вернулись вниз, а Август остался на палубе, став на место Аллена и повернувшись спиной к каюте, чтобы шайка помощника капитана не могла узнать его сразу, если вздумает подняться наверх.

Спустившись в каюту, я немедленно переоделся, стараясь выглядеть как покойник Роджерс. Рубашка, снятая с трупа, очень пригодилась при этом, так как была странного, бросающегося в глаза фасона - род блузы, которую покойный надевал поверх прочей одежды, голубая с белыми шнурками. Надев ее, я соорудил себе с помощью тряпья громадное брюхо в подражание ужасному раздувшемуся животу трупа. Затем придал соответственный вид рукам, надев белые шерстяные перчатки и набив их тряпьем. После этого Петерс разрисовал мне физиономию, натерев ее мелом и запачкав кровью, которую добыл из собственного пальца. Полоса, проходившая через глаз, не была забыта и придавала лицу самый ужасный вид.

Когда я поглядел на себя в осколок зеркала при тусклом свете фонаря, мной овладел такой ужас при воспоминании о том человеке, которого я копировал, что я задрожал, как лист, и готов был отказаться от своей роли. Но колебаться не приходилось, и мы с Петерсом отправились на палубу.

Тут все обстояло благополучно, и мы поползли, придерживаясь за борт, к лестнице в главную каюту. Дверь была притворена, но не совсем: на верхней ступеньке лестницы лежали дрова, не позволявшие закрыть ее плотнее. Заглянув в щель, мы легко могли осмотреть внутренность каюты. Хорошо, что мы не вздумали захватить шайку врасплох: они, очевидно, приготовились к нападению. Только один спал у самой лестницы, положив под руку заряженное ружье. Остальные сидели на матрацах, вынутых из коек и разложенных на полу. Они были заняты каким-то серьезным разговором и, судя по пустым бутылкам и оловянным кружкам, разбросанным по полу, проводили время весело, однако не казались особенно пьяными. Ножи, пистолеты и целая куча ружей лежали на койке поблизости.

Мы прислушивались к их разговору, не зная, что предпринять, так как еще не выработали план действий, решившись только напугать их привидением Роджерса. Они обсуждали свои пиратские замыслы; насколько мы могли понять, у них явился новый план: соединиться с экипажем какой-то шхуны "Шершень", овладеть, если возможно, этой шхуной, а затем пуститься в более крупное предприятие, характер которого оставался для нас неясным.

Один из матросов завел речь о Петерсе, а другой отвечал ему шепотом и в заключение прибавил громко, что он "не понимает, что такое они делают на баке с капитанским отродьем и что хорошо бы поскорее спровадить обоих за борт". Ответа не последовало, но мы не могли не заметить, что предложение пришлось по душе компании, в особенности Джонсу. Я был крайне взволнован, тем более, что ни Август, ни Петерс, по-видимому, не знали, что предпринять. Во всяком случае я решился продать жизнь как можно дороже и не поддаваться страху.

Страшный шум ветра, завывавшего в снастях, и валов, перекатывавшихся через палубу, заглушал слова матросов; мы могли разобрать разговор только урывками в минуты затишья. В одну из таких минут мы ясно услышали, как помощник капитана приказал матросу "сходить и посмотреть, что делают эти проклятые бездельники, и велеть им явиться в каюту, так как он, подшкипер, не намерен допускать секретов у себя на бриге". К счастью для нас, качка в эту минуту была так сильна, что приказание не могло быть исполнено немедленно. Повар поднялся было на ноги, но страшный толчок швырнул его в дверь соседней каюты, что создало немалую суматоху. Мы кое-как удержались на местах и успели добраться до бака, прежде чем посланный явился, то есть высунул голову из люка, на палубу он не выходил. Заметив на вахте человеческую фигуру и приняв ее за Аллена, он во все горло передал ему распоряжение начальника. Петерс, изменив голос, отвечал: "Ладно".

Эдгар Аллан По - Повесть о приключениях Артура Гордона Пима из Нантукета (The Narrative of Arthur Gordon Pym of Nantucket). 1 часть. , читать текст

См. также Эдгар Аллан По (Edgar Allan Poe) - Проза (рассказы, поэмы, романы...) :

Повесть о приключениях Артура Гордона Пима из Нантукета (The Narrative of Arthur Gordon Pym of Nantucket). 2 часть.
Повар спустился обратно в уверенности, что все обстоит благополучно. П...

Повесть о приключениях Артура Гордона Пима из Нантукета (The Narrative of Arthur Gordon Pym of Nantucket). 3 часть.
Первоначальным намерением капитана Гая было, проверив сведения насчет...

Своё Повествование Артур Гордон Пим начинает со времени знакомства с Августом, сыном капитана Барнарда. С этим юношей он сдружился в старших классах школы города Нантакета. Август уже ходил с отцом за китами в южную часть Тихого океана и много рассказывал другу о морских приключениях, разжигая его желание самому пуститься в море. Им было около восемнадцати, когда капитан Барнард в очередной раз готовился к отплытию в южные моря, собираясь взять с собой сына. Приятели разрабатывают план, согласно которому Артур должен проникнуть на «Дельфин» и только через несколько дней, когда повернуть назад будет уже невозможно, предстать перед капитаном.

Август готовит другу тайное убежище в трюме, заранее доставив туда еду, воду, матрас и фонарь со свечой. Удобно расположившись в пустом ящике, Артур проводит в убежище три дня и три ночи, лишь изредка выбираясь из ящика, чтобы размять мускулы. Друг его все не показывается, и поначалу это не пугает Артура. Однако от спёртого воздуха, который час от часу становится хуже, он впадает в полубессознательное состояние, потеряв счёт времени. Еда и вода подходят к концу. Свечу он теряет. Артур подозревает, что прошло уже несколько недель.

Наконец, когда юноша уже мысленно простился с жизнью, появляется Август. Оказывается, на корабле за это время произошли страшные события. Часть экипажа во главе с помощником капитана и чернокожим коком подняла бунт. Законопослушных моряков, в том числе капитана Барнарда, уничтожили - убили и побросали за борт. Августу удалось уцелеть из-за симпатии к нему лотового Дирка Петерса - теперь юноша при нем вроде слуги. С трудом улучив момент, он спустился к другу, захватив немного еды и питья и почти не надеясь застать того в живых. Пообещав наведываться при всяком удобном случае. Август вновь торопится на палубу, боясь, что его могут хватиться.

Тем временем в лагере бунтовщиков зреет раскол. Часть мятежников во главе с помощником капитана намерена пиратствовать, остальные - к ним примыкает и Петерс - предпочли бы обойтись без открытого разбоя. Постепенно идея пиратства привлекает все большее число моряков, и Петерсу становится на корабле неуютно. Тогда-то Август и рассказывает ему о спрятанном в трюме друге, на которого можно рассчитывать. Втроём они решают захватить корабль, сыграв на предрассудках и нечистой совести бунтовщиков. Пользуясь тем, что никто из матросов не знает в лицо Артура, Петере гримирует юношу под одну из жертв, и когда тот появляется в кают-компании, бунтовщиков охватывает ужас. Операция по захвату судна проходит отлично - теперь на корабле только они трое и примкнувший к ним матрос Паркер.

Однако на этом их злоключения не кончаются. Поднимается страшный шторм. Никого не смывает за борт - они хорошенько привязали себя к брашпилю, но на разбитом судне не остаётся ни еды, ни питья. Кроме того, Август тяжело ранен.

После многодневной непогоды устанавливается штиль. Измученные, голодные люди пребывают в оцепенении, молча ожидая гибели. Паркер неожиданно заявляет, что один из них должен умереть, чтобы другие могли жить. Артур в ужасе, но остальные поддерживают матроса, и юноше остаётся только согласиться с большинством. Бросают жребий - короткую щепочку вытягивает Паркер. Он не оказывает сопротивления и после удара ножом падает на палубу мёртвым. Ненавидя себя за слабость, Артур присоединяется к кровавому пиршеству, Через несколько дней умирает Август, а вскоре после этого Артура и Петерса подбирает английская шхуна «Джейн Гай».

Шхуна направляется на тюлений промысел в южные моря, капитан также надеется на выгодные торговые операции с туземцами, и потому на борту судна большой запас бус, зеркал, огнив, топоров, гвоздей, посуды, иголок, ситца и прочих товаров. Капитану не чужды и исследовательские цели: он хочет как можно дальше пройти на юг, чтобы убедиться в существовании Антарктического материка. Артур и Петерс, которых окружили на шхуне заботой, быстро оправляются от последствий недавних лишений.

После нескольких недель плавания среди дрейфующих льдов вперёдсмотрящий замечает землю - это остров, являющийся частью неизвестного архипелага. Когда со шхуны бросают якорь, с острова одновременно отчаливают каноэ с туземцами. Дикари производят на моряков самое выгодное впечатление - они кажутся очень миролюбивыми и охотно меняют провизию на стеклянные бусы и простую хозяйственную утварь. Одно странно - туземцы явно боятся белых предметов и потому никак не хотят приближаться к парусам или, например, к миске с мукой. Вид белой кожи явно внушает им отвращение. Видя миролюбие дикарей, капитан решает устроить на острове зимовку - в случае, если льды задержат дальнейшее продвижение шхуны на юг.

Вождь туземцев приглашает моряков спуститься на берег и посетить деревню. Хорошенько вооружившись и дав приказ никого в его отсутствие не пускать на шхуну, капитан с отрядом из двенадцати человек, куда вошёл и Артур, высаживается на остров. Увиденное там повергает моряков в изумление: ни деревья, ни скалы, ни далее вода не похожи на то, что они привыкли видеть. Особенно поражает их вода - бесцветная, она переливается всеми цветами пурпура, как шёлк, расслаиваясь на множество струящихся прожилок.

Первый поход в деревню проходит благополучно, чего нельзя сказать про следующий - когда меры предосторожности соблюдаются уже не так тщательно. Стоило морякам войти в узкое ущелье, как нависшие породы, которые заранее подкопали туземцы, обрушиваются, погребая под собой весь отряд. Спастись удаётся лишь Артуру с Петерсом, которые отстали, собирая орехи. Оказавшись с краю, они выбираются из завала и видят, что равнина буквально кишит дикарями, готовящимися к захвату шхуны. Не имея возможности предупредить товарищей, Артур и Петере вынуждены с горестью смотреть, как туземцы одерживают верх, - уже через пять минут после начала осады красавица шхуна являет жалкое зрелище. Некоторое замешательство среди дикарей вызывает чучело неизвестного животного с белой шкурой, выловленное матросами в море неподалёку от острова, - капитан хотел привезти его в Англию. Туземцы выносят чучело на берег, окружают частоколом и оглушительно кричат: «Текели-ли!»

Прячась на острове, Артур и Петерс натыкаются на каменные колодцы, ведущие в шахты странной формы - чертежи очертаний шахт Артур Пим приводит в своей рукописи. Но эти галереи никуда не ведут, и моряки теряют к ним интерес. Через несколько дней Артуру и Петерсу удаётся похитить пирогу дикарей и благополучно ускользнуть от преследователей, захватив с собой пленника. От него моряки узнают, что архипелаг состоит из восьми островов, что чёрные шкуры, из которых делается одежда воинов, принадлежат каким-то огромным животным, которые водятся на острове. Когда к самодельным мачтам прикрепляют парус из белых рубашек, пленник наотрез отказывается помогать - белая материя вселяет в него невероятный страх. Дрожа, он вопит: «Текели-ли!»

Течение несёт пирогу к югу - вода неожиданно теплеет, напоминая цветом молоко. Пленник волнуется и впадает в беспамятство. Над горизонтом растёт полоса белых паров, море иногда бурлит, и тогда над этим местом появляется странное свечение, а с неба сыплется белый пепел. Вода становится почти горячей. На горизонте все чаще слышатся крики птиц: «Текели-ли!» Пирога мчится в обволакивающую мир белизну, и тут на её пути вырастает огромная человеческая фигура в саване. И кожа её белее белого...

На этом месте рукопись обрывается. Как сообщает издатель в послесловии, это связано с внезапной кончиной мистера Пима.

Пересказала

По Эдгар Аллан

Эдгар Аллан По

Повесть о приключениях Артура Гордона Пима

Пер. - Г.Злобин

ПРЕДИСЛОВИЕ

Несколько месяцев тому назад, по возвращении в Соединенные Штаты после ряда удивительнейших приключений в Южном океане, изложение которых предлагается ниже, обстоятельства свели меня с несколькими джентльменами из Ричмонда, штат Виргиния, каковые обнаружили глубокий интерес ко всему, что касалось мест, где я побывал, и посчитали моим непременным долгом опубликовать мой рассказ. У меня, однако, были причины для отказа, и сугубо частного характера, затрагивающие только меня одного, и не совсем частного.

Одно из соображений, которое удерживало меня, заключалось в опасении, что поскольку большую часть моего путешествия дневника я не вел, то я не сумею воспроизвести по памяти события достаточно подробно и связно, дабы они и казались такими же правдивыми, какими были в действительности - не считая разве что естественных преувеличений, в которые все мы неизбежно впадаем, рассказывая о происшествиях, глубоко поразивших наше воображение.

Кроме того, события, которые мне предстояло изложить, были столь необыкновенного свойства и притом никто в силу обстоятельств не мог их подтвердить (если не считать единственного свидетеля, да и тот индеец-полукровка), - что я мог рассчитывать лишь на благосклонное внимание моей семьи и тех моих друзей, которые, зная меня всю жизнь, не имели оснований сомневаться в моей правдивости, в то время как широкая публика, по всей вероятности, сочла бы написанное мною беззастенчивой, хотя и искусной выдумкой. Тем не менее одной из главных причин того, почему я не последовал советам своих знакомых, было неверие в свои сочинительские способности.

Среди виргинских джентльменов, проявивших глубокий интерес к моим рассказам, особенно той их части, которая относится к Антарктическому океану, был мистер По, незадолго, до того ставший редактором "Южного литературного вестника", ежемесячного журнала, издаваемого мистером Томасом У.Уайтом в Ричмонде. Как и прочие, мистер По настоятельно рекомендовал мне, не откладывая, написать обо всем, что я видел и пережил, и положиться на проницательность и здравый смысл читающей публики; при этом он убедительно доказывал, что, какой бы неумелой ни получилась книга, сами шероховатости стиля, если таковые будут, обеспечат ей большую вероятность быть принятой как правдивое изложение действительных событий.

Несмотря на эти доводы, я не решился последовать его совету. Тогда он предложил (видя, что я непоколебим), чтобы я позволил ему самому описать, основываясь на изложенных мною фактах, мои ранние приключения и напечатать это в "Южном вестнике" _под видом вымышленной повести_. Не видя никаких тому препятствий, я согласился, поставив единственным условием, чтобы в повествовании фигурировало мое настоящее имя. В результате две части, написанные мистером По, появились в "Вестнике" в январском и февральском выпусках (1837 г.), и для того, чтобы они воспринимались именно как беллетристика, в содержании журнала значилось его имя.

То, как была принята эта литературная хитрость, побудило меня в конце концов взяться за систематическое изложение моих приключений и публикацию записей, ибо, несмотря на видимость вымысла, в которую так искусно была облечена появившаяся в журнале часть моего рассказа (причем ни единый факт не был изменен или искажен), я обнаружил, что читатели все-таки не склонны воспринимать ее как вымысел; напротив, на имя мистера По поступило несколько писем, определенно высказывающих убежденность в обратном. Отсюда я заключил, что факты моего повествования сами по себе содержат достаточно свидетельств их подлинности и мне, следовательно, нечего особенно опасаться недоверия публики.

После этого expose [изложение, отчет (фр.)] всякий увидит, сколь велика та доля нижеизложенного, которая принадлежит мне; необходимо также еще раз оговорить, что ни единый факт не подвергся искажению на нескольких первых страницах, которые написаны мистером По. Даже тем читателям, кому не попался на глаза "Вестник", нет необходимости указывать, где кончается его часть и начинается моя: они без труда почувствуют разницу в стиле.

А.-Г. Пим. Нью-Йорк, июль, 1838 г.

Меня зовут Артур Гордон Пим. Отец мой был почтенный торговец морскими товарами в Нантакете, где я и родился. Мой дед по материнской линии был стряпчим и имел хорошую практику. Ему всегда везло, и он успешно вкладывал деньги в акции Эдгартаунского нового банка, как он тогда назывался. На этих и других делах ему удалось отложить немалую сумму. Думаю, что он был привязан ко мне больше, чем к кому бы то ни было, так что я рассчитывал после его смерти унаследовать большую часть его состояния. Когда мне исполнилось шесть лет, он послал меня в школу старого мистера Рикетса, однорукого джентльмена с эксцентрическими манерами - его хорошо знает почти всякий, кто бывал в Нью-Бедфорде. Я проучился в его школе до шестнадцати лет, а затем перешел в школу мистера Э.Рональда, расположенную на холме. Здесь я сблизился с сыном капитана Барнарда, который обычно плавал на судах Ллойда и Реденберга, - мистер Барнард также очень хорошо известен в Нью-Бедфорде, и я уверен, что в Эдгартауне у него множество родственников. Сына его звали Август, он был почти на два года старше меня. Он уже ходил с отцом за китами на "Джоне Дональдсоне" и постоянно рассказывал мне о своих приключениях в южной части Тихого океана. Я часто бывал у него дома, оставаясь там на целый день, а то и на ночь. Мы забирались в кровать, и я не спал почти до рассвета, слушая его истории о дикарях с Тиниана и других островов, где он побывал во время своих путешествий. Меня поневоле увлекали его рассказы, и я постепенно начал ощущать жгучее желание самому пуститься в море. У меня была парусная лодка "Ариэль" стоимостью примерно семьдесят пять долларов, с небольшой каютой, оснащенная как шлюп. Я забыл ее грузоподъемность, но десятерых она держала без труда. Мы имели обыкновение совершать на этой посудине безрассуднейшие вылазки, и, когда я сейчас вспоминаю о них, мне кажется неслыханным чудом, что я остался жив.

Прежде чем приступить к основной части повествования, я и расскажу об одном из этих приключений. Как-то у Барнардов собрались гости, и к исходу дня мы с Августом изрядно захмелели. Как обычно в таких случаях, я предпочел занять часть его кровати, а не тащиться домой. Я полагал, что он мирно заснул, не обронив ни полслова на свою излюбленную тему (было уже около часу ночи, когда гости разошлись). Прошло, должно быть, полчаса, как мы улеглись, и я начал было засыпать, как вдруг он поднялся и, разразившись страшными проклятиями, заявил, что лично он не собирается дрыхнуть, когда с юго-запада дует такой славный бриз, - что бы ни думали на этот счет все Гордоны Пимы в христианском мире вместе взятые. Я был поражен, как никогда в жизни, ибо не знал, что он затеял, и решил, что Август просто не в себе от поглощенного вина и прочих напитков. Изъяснялся он, однако, вполне здраво и заявил, что я, конечно, считаю его пьяным, но на самом деле он трезв как стеклышко. Ему просто надоело, добавил он, валяться, словно ленивому псу, в постели в такую ночь, и сейчас он встанет, оденется и отправится покататься на лодке. Я не знаю, что на меня нашло, но едва он сказал это, как я почувствовал глубочайшее волнение и восторг, и его безрассудная затея показалась мне чуть ли не самой великолепной и остроумной на свете. Поднялся почти штормовой ветер, было очень холодно: дело происходило в конце октября. Тем не менее я спрыгнул в каком-то экстазе с кровати и заявил, что я тоже не робкого десятка, что мне тоже надоело валяться, словно ленивому псу, в постели и что я тоже готов, чтобы развлечься, на любую выходку, как и какой-то там Август Барнард из Нантакета.

Не теряя времени, мы оделись и поспешили к лодке. Она стояла у старого полусгнившего причала на лесном складе "Пэнки и Компания", почти стукаясь бортом о разбитые бревна. Август прыгнул в лодку, которая была наполовину полна воды, и принялся вычерпывать воду. Покончив с этим, мы подняли стаксель и грот и смело пустились в открытое море.

С юго-запада, как я уже сказал, дул сильный ветер. Ночь была ясная и холодная. Август сел у руля, а я расположился на палубе около мачты. Мы неслись на огромной скорости, причем ни один из нас не проронил ни слова с того момента, как мы отошли от причала. Я спросил моего товарища, куда он держит курс и когда, по его мнению, нам стоит возвращаться. Несколько минут он насвистывал, потом язвительно заметил: "_Я_ иду в море, а _ты_ можешь отправляться домой, если угодно". Повернувшись к нему, я сразу понял, что, несмотря на кажущееся _безразличие_, он сильно возбужден. При свете луны мне было хорошо видно, что лицо его белее мрамора, а руки дрожат так, что он едва удерживает румпель. Я понял, что с ним что-то стряслось, и не на шутку встревожился. В ту пору я не умел как следует управлять лодкой и полностью зависел от мореходного искусства моего друга.